Фрагмент из ...


  Фрагмент из автобиографического романа «Бой с тенями»

© Владимир Шкаликов


Владимир Шкаликов-младший

1. КОКТЕЙЛЬ,

или

ОТДЕЛЬНО ВЗЯТАЯ ЖИЗНЬ

(Диссертация на соискание человеческой сущности)

Ничего отдельно взятого в жизни не бывает.

(Прописная истина)

Тетрадь первая. СОБИРАНИЕ КАМНЕЙ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Из естественной скромности называю себя — Шкаликов-младший, хотя волею судьбы я давно старше собственных родителей (вместе взятых) и, следовательно, вынужден быть старшим в роду. То есть, абсолютно не своей волей.

Однако с этого начинать коктейль нельзя. Я должен начать с той глубины прошлого, которая мне доступна. И причина тому есть.

Не вижу нужды следовать каким-то канонам, поскольку описываю МОЙ род, притом для меня и моих родственников.

Одна шестилетняя родственница давным-давно спросила: «Папа, какая у меня национальность?» Тогда ещё жила советская власть, и в анкетах была графа – «национальность». Я всегда без колебаний писал – «русский». А тут, наедине с потомством, на миг задумался. И ответил вопросом: «На каком языке ты думаешь?» Дочь тоже чуть подумала и по-русски ответила, что думает на русском. «Вот такая у тебя и культура. А какая культура, такая и национальность». «Значит, я – русская!» Вопрос был исчерпан? Нет, она спросила, а что это такое – «культура». Я что-то сказал о нравах, обычаях, о книгах, даже – с улыбкой – о климате. В общем поставил задачу, для шестилетнего старта достаточную. Дальнейшее она добрала потом сама.

У меня же явилось желание поразмышлять о своём родовом древе, но не в смысле каких-нибудь достижений и без связи с каким-нибудь решающим фактором вроде генетики, а просто так: было ли оно написано на роду, шло ли по плану… В общем, больше о впечатлениях из собственной и прикасаемых жизней, о человеческой жизни как таковой, и всё – под гнётом формулы, до которой когда-то додумался сам, но до которой наверняка додумывается когда-нибудь каждый пишущий. Вот она:

«ЧТО БЫ ТЫ НИ ПИСАЛ, ТЫ ПИШЕШЬ О СЕБЕ, ДАЖЕ ЕСЛИ ПИШЕШЬ О СЕБЕ».

Постараюсь не очень отрываться от хронологии, хотя совсем от неё не отрываться — и невозможно, и неинтересно. То же самое (да и тем более!) относится к так называемой истине. Как можно ей следовать, если она не существует, а лишь воображается нами, как горизонт или асимптота? Её, истины, образ складывается из такого количества правд и представлений, сколько людей берутся её, истину, выяснять. А я не только всего один из многих, но к тому же состою в Союзе Писателей России как официально зарегистрированный сказочник и фантаст, и взятки с меня гладки: что напишу, то и будет истиной в последней инстанции.

Вот и конец предисловию. Начинается правда и враньё о роде Шкаликовых и присных.

А до истины пусть каждый, кому охота, добирается сам. Она – на дне. На дне ночи.

Итак, КОКТЕЙЛЬ — это моя кровь и мой мовизм. О мовизме прочтёте у Катаева, а о крови — прямо сейчас и здесь.


1. ПРЕДКИ

Франц Куликовский, граф из Гдыни, в Берлине встретил на балу… Ишь, стихи!.. Но больше двух строчек подряд боженька мне сроду не посылал (за исключением трёх суток, о которых, может быть, ещё вспомню к слову), поэтому дальше будет проза. Правда, о возвышенном, из пролетарского семейного предания.

Встретил этот граф дочь кавказского князя Лаврентия Шаликавы и германской баронессы Анны фон Бюхер. Звали красавицу Юзенькой. Польское имя при таких родителях должно было удивить графа, но пану Куликовскому оказалось не до того: восхищение было сильнее прочих чувств. Юная Юзефа Лаврентьевна (у меня сохранилось её фото в 90-летнем возрасте), существо малорослое и щуплое, но подвижное, весёлое и романтическое, влюбилась в ясновельможного сразу и без памяти — по принципу контраста: был он кряжист, мощен и нетороплив. Не представляю, насколько это предание правдиво: были ведь и другие Куликовские, даже при русском дворе один блистал. В общем, есть, к кому примазаться. Не представляю, был ли мой польский прадед хорош собой. Его портрета семья не сохранила. Но обе дочери получились красивые. Старшую, в честь германской бабки, назвали Анной, а младшую, естественно, Марией. Такая уж была католическая мода.

Кстати, о религии в известных мне семейных глубинах. Кавказец Шаликава был, скорее всего, православным. В крайнем случае — католиком. Но наверняка не мусульманином, иначе не состоялся бы его брак с немкой-католичкой. Пан Куликовский мог быть только католиком — в 19-м веке у немцев и поляков с этим было строго. Однако дальнейшее движение душ в нашей семейке происходило если и не совсем вбок от христианского бога, то уж точно не с той твёрдостью, что до революции. Октябрьский переворот 1917 года Куликовские встретили в России, на Дону, где жили не бедно, хотя и без шика. Небольшая кожевенная мастерская позволяла учить и одевать дочерей прилично моде и иногда их в этом фотографировать (иных свидетельств достатка не сохранилось), однако в вере пришлось, видимо, смягчиться. Младшая бабушкина сестра (я звал её — тётя Маня) после себя оставила целый угол православных икон. Об этом уверенно сужу по овальной печати на обороте единственной её иконы, которую сумел сохранить — «Благовещание Пресвятой Богородице», 1911. Вон она, стоит на серванте.

Тётя Маня до самой смерти жила на станции Крыловской, в маленьком домике у высоченной железнодорожной насыпи. Улица Транспортная, 1. И проработала всю жизнь на одном месте — санитаркой в железнодорожной больнице. Это была жалкая, послушническая жизнь. Мария Францевна не держала хозяйства, после гибели мужа на фронте ни с кем больше не сошлась, а всё молилась да помогала по хозяйству всем, кто звал. Просто так, за харчи. У неё и фамилия была — Харченко. Молилась и присылала молитвы нам. Моя бабушка очень её жалела и звала жить с нами. Но тётя Маня не согласилась даже погостить. Эти сёстры будто от разных отцов произошли. (Бабушка, впрочем, говорила, что были в роду и литовцы. Может, от них и прабабушкино имя — Юзефа).

Бабушка моя, Анна Францевна, была, по-моему, неверующей. Во всяком случае, креста не носила, икон не имела и на коленях не молилась. Единственное, что я от неё слышал нередко: «Гос-с-споди, прости мою душу грешную». Она применяла эту кратчайшую из молитв на бегу и столь часто, что я привык воспринимать эти пять слов просто как поговорку или даже присловье. Вроде ещё более короткого «чёрт побери», которого моя бабушка никогда не употребляла, но зато частенько использовала тётя Хема. Но о тёте ещё рано.

Бабушка моя родилась в 1903 году и к Гражданской войне как раз вошла в тот неустойчивый, романтический возраст, для которого любой мировой катаклизм — лучшая пора жизни. Она убежала из дома и потом всю жизнь вспоминала своего геройского командира Жлобу и Таманскую армию, с которой отступала: «Бегом пришлось! Если бы меня не взяли на тачанку — и тебя бы не было. В романе Серафимовича «Железный поток» всё описано точно. Только было ещё страшнее. А потом Жлобу объявили «врагом народа» и расстреляли. Ежовщина…» Тут она всегда замолкала.

В Ростовской области и сейчас ещё можно встретить донских казаков, а в начале ХХ века, даже после так называемого расказачивания, их было много.

Семья Куликовских, раскулаченная после 1927-го года, бедовала. Пострадал по-настоящему, правда, один Франц Демьянович — он просто сгинул. Женская же часть семьи едва сводила концы с концами в этой самой Крыловской, на границе двух расказаченных краёв — Дона и Кубани. Маня, чтобы уж закончить её историю, вышла замуж перед самой войной и детьми не обзавелась, так и прожила вдвоём с Юзефой Лаврентьевной, а потом и отшельницей — до самой своей кончины. Анна же, вызывающе красивая и боевая, уехала в Ростов-на-Дону (свои говорят: Ростов-Дон) с казачьим есаулом Васькой Скиданом.

Был этот Василий Тимофеевич мужчиной роковым. Со снимка военной поры смотрит покоряющим взглядом мордастый и губастый старший лейтенант Красной Армии (вот тебе и есаул!), начснаб автобата. (Ну-ка, кто это расшифрует на английском? А вот немец — тот расшифрует!) Вместо коня у деда был трофейный «цундап» с коляской, и мы на нём фотографировались в марте 44-го года всей семьёй: дед за рулём, я — с мотоциклетными очками на лбу — впереди него, верхом на баке, остальные места занимают бабушка, моя мать Валентина Васильевна и её младшая сестра Евгения Леонтьевна, та самая Хема. В семье звали Геной, а я мог выговорить только Хема. Так всю жизнь и звал. А Леонтьевна она не столько из-за бабушки, сколько из-за деда. Он любил гульнуть налево, за что бывал неоднократно бабушкой изгоняем. Во время одного такого изгнания и родилась моя тётка, получившая фамилию не Скидан, а Ануфриева. И этого пока о ней довольно.

Валя Шкаликова, моя несчастная мама, родилась в 1923 году. Разница с сестрой составляла три года, их разница во внешности бросалась в глаза. Младшая походила на мать, и к старости это сходство усилилось. Старшая — казачка с ярко славянским лицом. Какой она могла бы стать в старости — не представляю.

Мы жили в Ростове на рабочей окраине, которая так и называлась — Рабочий городок. Он был отрезан от города железнодорожной магистралью и состоял целиком из бараков и частных домиков с огородами. Параллельно железной дороге, деля городок пополам, протекал широкий ручей, почти речушка. Назывался он — Балка, из-за неширокой долины, по которой вился беспорядочно, не давая людям строить там дома и смывая весной огороды. Наш дом стоял на возвышении над Балкой, прямо напротив мостика, к которому сворачивала наша улица Брянская. А адрес — переулок Киргизский, 11. То есть, мы жили между железной дорогой и Балкой. За Балкой берег полого поднимался в гору. Там, среди пролетарских домов, стояла моя первая школа.

А за городком находились объекты, ради которых он существовал: военный аэродром (помню, «Дугласы» и «Лавочкины» шли на посадку прямо над нашим домом), автосборочный завод и РАУ — Ростовское артиллерийское училище.

Вот ведь судьба: потом я познакомлюсь с ТАУ — таким же артучилищем в Томске. Но пока что меня ещё нет на свете. И войны Великой Отечественной тоже ещё нет.

В начале 1941 года курсант РАУ Владимир Шкаликов-старший стал ухаживать за Валей Скидан. Ему шёл 20-й год, ей — 18-й, он заканчивал училище, она — среднюю школу, то есть всё совпадало идеально, и свадьба состоялась. Счастье длилось несколько дней, до 22 июня…

Теперь я прерву эти свои записи. Письма того времени пролежали полвека без обработки. Пора привести их в систему и снять с души грех невнимания к ушедшим предкам. Тем более, что НШк делает сегодня решающие визиты в архивы, чтобы выяснить собственное прошлое — о первых двух годах своей жизни и о таинственном исчезновении её природных родителей. Об этом ещё будет, конечно, рассказано.

Вообще, я собираюсь составлять свой (ваш, потомки) родовой коктейль довольно долго. Я ведь литератор действующий. Вот, правой рукой сейчас пишу, а левой придерживаю два листка с набросками. Один сюжет называется «Белая леди», другой — «Кара». Объёмов не представляю, но они застучались, стало быть — надо за них приниматься. Отвлечений таких будет много. Вся моя жизнь до сих пор состояла из них. И в будущей, до самого маразма, мне от них не отделаться. Но и «Коктейль» обязуюсь до этого (до маразма) закончить. Враньё враньём, но маразм — побоку.

Впрочем, мой образ жизни позволяет твёрдо рассчитывать ещё лет на 20 активной работы. Не пейте сверх меры, не курите вовсе, двигайтесь побольше — и проживёте долго и активно. У нас в роду корни здоровые. Лишь бы дальше без войн и репрессий.

Полагаю, до лета управлюсь: разгляжу умом старика такое в отношениях моих предков, что было недоступно раньше. Сегодня ночью, читая их письма и уцелевшие справки, чувствую ТО время и ТЕХ людей глубже, чем мог в молодости.

Запись из блокнота, сделанная на ходу, где-то в городе: «Нет ничего интереснее тайн чужой жизни. Особенно если есть азарт отделять в ней правду от выдумки. И при этом угадывать: для чего он (она) здесь врёт?»

Я уже стар, по здешним меркам, поэтому ничего не боюсь.

Я много выдумывал, но всегда получалось, что писал о себе. Все книги всех авторов написаны ими о себе. Даже самые художественные. Поэтому не стоит кривляться, мухлевать, хитрить. Раз ничего не боишься. Особенно если с самого детства, сколько себя помнишь, не удавалось и не удалось отделаться от ощущения, что из пустоты за тобой кто-то наблюдает. Даже в комнате без окон. Даже в полной темноте. Даже каждой твоей мысли кто-то свидетель. Даже такой, которая сама выскакивает из дикого подсознания, как неукрощённая лошадь: убить кого-то или броситься с моста на камни. И оправдываешься перед невидимым свидетелем: «Ну вот, видишь, я обуздал!» А он — безмолвствует. Кто он? Бог? Ангел-хранитель? Дух-подстрекатель? Собственная совесть? Мозговая электрохимия?

Очень интересное слово — совесть. Может быть, самое загадочное. Может быть, это самое серьёзное отличие сапиенса от фауны из дикого леса. У зверя только страх, у человека — стыд. Он бывает сильнее страха…

Сегодня пасха. А вчера был день гибели моего отца. Ему было 23, он был начальником инженерной службы 8-го гвардейского минполка и знал о «катюшах» не только всё, но и немного больше — он их совершенствовал. На ходу, в боях. Сначала в его батарее, а очень скоро — в дивизионе, потом в полку, потом на фронтах установки перестали давать отказы при запуске ракет.

Помню рассказ одного фронтовика. Под Сталинградом «катюши» давали залп над головами нашей пехоты, и некоторые снаряды, спрыгнув с направляющих, ползли, шипя, к нашим же окопам. Вот такие отказы Владимир Матвеевич и устранил какой-то электрической выдумкой, за что ему были прощены все грехи, присвоено, наконец, звание гвардии старшего лейтенанта и повышена зарплата.

Сегодня ночью я прочёл все его письма и кое-что о Южном фронте из литературы, и представил, каково ему жилось последние два года с небольшим.

О его родителях в письмах нет ничего. Только в одном, как-то вскользь, в 43-м году: «Узнал, что мой отец умер». Зато очень много, почти в каждом письме, подчёркнуто — о том, что ТЕПЕРЬ у него есть родители, своя семья. Пару раз — о том, что вырос он в семье старшего брата, Петра, который всю войну провёл в Уфе, на заводе (видно, имел бронь как специалист или по возрасту, что сомнительно, или по здоровью). Младший его брат Михаил прошёл всю войну танкистом, сменил множество машин в прорывах, обгорел в одной, но прожил долго, был пьяницей, моя семья его не любила. Старшая сестра, Шура Семёнова, умерла в 90-е годы в Питере. Незадолго до этого у нас с ней начала налаживаться переписка, но в гости я не успел. Сын её, Ферден, работал в Сургуте. Написали друг другу по два письма, и осталась от родства только фотокарточка, где мы оба голышом — мне 4 года, ему 6 лет — стоим с голышами в руках на сухумском галечном пляже. Да ещё снимок, где мы с матерями, уже одетые, позируем на фоне пальм и арки, за которой, как написано на обороте — выход к морю. И есть ещё письмо, в котором Шура винит себя в гибели моей матери, так как это через неё состоялось знакомство с убийцей…

Но до убийства ещё семь лет.

Мои отец и мать познакомились не в 41-м, а на новогодней вечеринке 42-го, и не было особой романтики, а была весёлая, окружённая друзьями Валя и одинокий, мрачный Володя, мучимый какой-то виной. Она его развеселила и покорила. «До 3 часов ночи мы были наедине, но не было ничего дурного — этого мы боялись и не хотели».

Он воевал с первого дня, но ни разу не употребил этого слова. Он писал: «Работаю на прежнем месте и в прежней должности», «получили распоряжение срочно переезжать», «раз д.Петя такой подлец (сплетник), придётся им узнать меня как командира»… Он был так влюблён в юную жену, что думал, похоже, только о том, как бы съездить к ней снова и снова. Это была 56-я армия, она обороняла Ростов, откуда фашистам открывался путь на Сталинград и Кавказ, к нефти. Летом 42-го наступали до Ворошиловграда, потом маневрировали в донских степях и Причерноморье, в постоянном соседстве с брежневской 18-й. Не отдали оккупантам Анапу, работали в Адыгее (отец пишет: «в шапсугских горах»), там он награждён медалью «За оборону Кавказа». Осенью 43 года 18-я и 56-я армии захватили в Крыму Керчинско-Эльтигенский плацдарм (в одном письме упоминается «Аджи-Мушкай») и держались там до начала апрельского наступления (11 апреля 1944 года — День освобождения Крыма).

Всё происходило так же, как на всех фронтах. Зима, занятое немцами село отбито, офицерам техслужбы «достался дом, который не натопишь, потому что выбиты все двери и окна и нет одной стены». Потом уже землянка, в ней тепло и хорошо, только в лампе мало керосина, и писарь косится на своего лейтенанта, присвоившего для личного письма целый лист (листок тетрадный) казённой бумаги, «на которой он мог бы написать три серьёзных документа». А лейтенант пишет, как он скучает, как любит женульку-кису и сына-гвардейца, обещает хорошую жизнь после войны, велит не хранить его зарплату, а тратить на еду и тёплую обувь, велит не высылать подушку («всё равно выброшу»), бумаги чистой просит. И вскользь (но неоднократно) упоминает о «коровах», которые летают по ночам, о «поросятах», пролетающих с визгом, и о наших «кукурузниках». Многие письма отправлялись с оказией и не имеют штампа «Просмотрено цензурой», но всё равно военная тайна соблюдена. Под так называемый «ревтрибунал» Володя чуть не попал за опоздание от жены. Вообще за эти визиты в Ростов он «пропустил три награды и одно повышение в звании». Он карьеру солдата в грош не ставил и писал об этом прямо: «Я мог бы путём самообразования освоить артиллерийскую стрельбу и двигаться по службе так же, как те, кто её в училище изучал, но я получал инженерное образование, оно мне интереснее. Кем они будут после войны, умея только убивать?» Его пособием (конспектами, собственно) по матчасти офицеры полка пользовались всю войну, и после его гибели. Это из писем его друзей.

Семейное предание, которое помню с детства.

В июле 42 года наши отступали к Ростову. Группа армий «Клейст» давила так, что впору было спасаться бегом. Приходилось отдавать город. Лейтенант Шкаликов находился в это время между упомянутым трибуналом за опоздание и наградой за усовершенствование установки, которое оставалось только испытать в рабочих условиях. Он выехал со своей батареей на передовую и как раз готовил своё хозяйство к залпу, когда из отступающей перед ним части поступила мольба немедленно поддержать огнём, иначе погибнет много народу. Залп даже одного гвардейского миномёта требовал согласования на уровне командира полка, а тут просили срочно стрельнуть всей батареей. К тому же лейтенант Шкаликов артиллеристом себя не считал. Но дело решали секунды, он видел всё происходящее в бинокль, а принимать решение мог только в одиночку, потому что командир батареи, его друг Толя С., ещё не вернулся из штаба дивизиона. Решений могло быть только два, на выбор. Первое, уставное: сворачивать оборудование, заводить машины и спасать секретную технику. Второе, чисто инженерное: стрелять прямой наводкой, практически на глаз и навскидку. Разумеется, помпотех немедленно дал залп всей батареей. После этого на позиции делать стало нечего, и они поехали в тыл: семь бед — один ответ. Навстречу мчалась полуторка с командиром батареи. Толя С. выслушал доклад своего изобретательного помпотеха и принял, как ему казалось, единственное спасительное для друга решение: взял этот залп на себя. Когда прибыли в расположение дивизиона и доложили о собственном самоуправстве, их командир связался с отступающими и узнал, что накрытие цели было абсолютным, неприятель больше не преследует, а, похоже, напротив, драпает… За эту прямую наводку Толя С. получил орден Красного Знамени, а с лейтенанта Шкаликова, обеспечившего чистоту залпа, сняли все взыскания.

В июле 42-го он уже знал, что Валя ждёт ребёнка. До марта они держались и уверяли всех и друг друга, что о беременности не может быть и речи, что «незачем плодить потенциальных сирот», но когда поняли, что я уже зачат, с фронта в каждом письме пошли призывы, мольбы и требования «не делать с собой ничего», беречь себя и рожать обязательно.

Мальчика они уговорились назвать Стасиком, а девочку — Жанной.

Романтики. Фронт оттеснил его в Адыгею, потом к Анапе, а ей пришлось эвакуироваться в Крыловскую, к бабушке Юзе и тёте Мане. Там я и родился 24 декабря 1942 года. «Коровы» бомбили вокзал, семья грузилась в кузов, чтобы эвакуироваться снова, и к этому вою и грохоту я присоединил свой первый крик. «Помню заклёпки на крыльях фашистского стервятника» — кино через 50 лет.

Эвакуация забросила нас аж в Сухуми. Этого периода почему-то не помню.

Красная Армия тем временем победила войска Паулюса у Сталинграда и быстро отодвинула фронт за Ростов. Мы вернулись в Крыловскую, где и нашёл нас Володя. Судьба разбросала их с Толей С. на целых полгода, но от Толи отец и узнал, что мы уже в Крыловской, что сыну уже шесть месяцев. Но Толя не знал моего имени.

Имя мне долго не давали. Всё надеялись, что отец подаст весточку. Но по сводкам выходило, что в этой мясорубке он запросто мог погибнуть — ведь даже часть найти не удавалось. И меня назвали его именем — на всякий случай.

Отца, конечно, это тронуло до слёз. У него глаза от природы были на мокром месте. И никому не пришло в голову, что, может быть, отбирая для меня его имя, отбирали и жизнь. Они, кажется, не верили в мистику.

Он погиб в ночь с 28 на 29 апреля 1944 года. Успел увидеться со мной пару раз, в каждом письме со мной беседовал, наставлял на верный путь и называл гвардейцем. Осенью 43-го полк высадился на крымский берег с Керченско-Эльтигенским десантом, промёрз там под огнём всю зиму безвылазно и 11 апреля вместе со всем 4-м Украинским фронтом пошёл в наступление. У старшего лейтенанта Шкаликова была уже капитанская должность — помощник командира полка по технике. Жил он теперь всё время на колёсах — в будке, установленной на трофейном грузовике. В последнем письме с гордостью сообщал жене и сыну, что оборол все болезни, кроме зубов, и что теперь у него всегда электрическое освещение. В этом шикарном жилище и нашла его ночная «корова». В нескольких письмах он называл её этим именем, будто предчувствовал встречу. И друг его написал потом моей матери: «Днём перед этой бомбёжкой Володя заходил ко мне и говорил, что у него плохое предчувствие». Около часа ночи бомба прямым попаданием разнесла уютную будку с электрическим освещением, оторвала человеку ноги и вспорола живот. Он умирал в полном сознании на операционном столе. Просил спасти ему жизнь ради сына.

Из письма об этом событии, которое прислал матери командир полка, военный цензор почему-то вымарал место гибели. Но оставил место захоронения — то же самое слово — Симферополь. Володю Шкаликова зарыли в городском парке и поместили на обелиск фотокарточку. Может быть, ту, художественную, где он ещё губастенький юный лейтенант с кубарями в петлицах. Ту, которую я потом увеличил, пристроил в рамочку под стекло и на которую сейчас смотрю.

Когда я кончил записывать семейное предание и спросил у портрета: «Здорово я тебя?», он усмехнулся с заметным удовольствием: через столько-то лет чего стесняться — ведь не о себе заботился, когда стрелял.

В сугубо личной папочке, в тёмной обложке от паспорта, под плексигласом я храню другое фото, крымское, весеннее, самое последнее. Он там — меж двумя такими же старшими лейтенантами — строго смотрит в объектив. У них тёмные лица, вылинявшие гимнастёрки, и им не по 23, а лет на десять больше. Война: год — за три.

Когда я впервые посетил Симферополь, городской парк уже переделали в Военное кладбище, и обелиск был другой — каменный и без фотокарточки. Ещё росли над их могилами деревья… Но это особый рассказ, не скоро.

Вот он, напоследок.

Если читать «ВЕденье» — получим «знание», а если – «веДЕнье», тут надо вспоминать высказывание Пушкина: «Мною пишут». Только чуть переделать: «Меня ведут». Кто ведёт – загадка. Но для понимания достаточно привести пример из собственной молодости.

Полвека назад я возвращался из отпуска к месту службы в Севастополь. Ехал один и решил осуществить давнюю мечту – поискать в Симферополе Военное кладбище. Из сохранившегося письма фронтовых друзей следовало, что именно там похоронили они моего отца, гвардии старшего лейтенанта Владимира Матвеевича Шкаликова, убитого фашистской бомбой в апреле 1944 года при освобождении Крыма.

Ни на вокзале, ни на улицах никто мне точного направления дать не мог, и я поехал наугад, держа курс на невысокую гору, увенчанную храмом. Тут ещё была логика: где храм, там и кладбище.

Угадал: кладбище на горе. Но чувствую – не то. Поднялся на гору. Ещё сильнее почувствовал – не то. Огляделся. Вдали, внизу, в километре – длинный каменный забор пересекает улицу. Там!

И дальше меня ВЕЛО. Дошёл до забора, перемахнул, сразу повело направо. И чувство приближения усиливалось, пока не упёрся в один из обелисков, такой же, как у многих там, но – мой, наш. Долой бескозырку и – постараться не плакать.

Кому потом ни рассказывал, все вспоминали нечто подобное, в разных случаях. Разных, но душевно схожих. ВЕДЕНЬЕ по пустякам не приходит…

Перечитывая эти записи, я извлекаю настроение. Работа души над старыми переживаниями — это труд куколки, которая хочет стать прекрасной бабочкой. Пусть даже однодневкой, но самостоятельно.

О том, как я в семь лет осиротел окончательно, вспомню попозже. И о сиротском детстве – тоже когда-нибудь.

У каждого в детстве есть такое забавное ожидание: вот подойдёт ко мне Большой и предложит как раз то, о чём мечтаю. И приведёт туда, куда хочу. И научит тому… В общем, откроет меня.

Но этот Большой не приходит и не приходит.

Вот тут и ошибка. Он приходит. Но не так, как ты представляешь. Он посылает вместо себя — ВОЗМОЖНОСТЬ.

Когда был маленьким, я мог попроситься в суворовское училище. Была бы иная судьба. Даже и просился, но Бабан заплакала: «На кого ж ты меня…».

Когда узнал, что в Майкопе есть аэроклуб, уже уезжал на Сахалин. И полёты отложились на годы, до Томска.

Когда там же, в Майкопе, на допризывной комиссии ненавязчиво спросили: «В военное училище желаете?», ответил (из-за Светы?): «Нет», а мог бы — в ВДВ. Или в лётное Ейское, где одноклассник Лёха погиб.

Когда нас, первокурсников ТПИ, привезли в колхоз и спросили: «Кто умеет плотничать?», я, столяр-краснодеревщик, промолчал и стал возчиком, и ничего не заработал. А из тех, кто откликнулся, получилась бригада на всю институтскую жизнь, первые целинники…

А ещё в степи под Курнолиповкой меня могли украсть цыгане…

Таких поворотных моментов у каждого в жизни наберётся десяток. Ко всем приходит Большой. Зовут его — Момент. О нём у древних сказано: «Karpe diem». Перевести?

Но мало поймать момент. У Хемингуэя один герой говорит: «Я предпочитаю быть точным в моём деле. И когда удача придёт, я буду к ней готов».

Внуки мои! Удача к вам придёт. Будьте к ней готовы…

……………………………………………………………………………………………………………………

Это была выдержка из моей, так сказать, литературной биографии, которая уже написана и представляет собой целую книгу из неопределённого числа частей. В этой книге анализируется развитие средненьким писателем своих посредственных способностей. Данный писатель не мог не писать, поэтому просто был вынужден как-то развивать эти самые способности, чтобы хоть самому не было противно читать собственные сочинения. Сей труд не был (что крайне важно!) насилием над собой. Я сочинял не ради славы, а ради собственного удовольствия, поскольку считаю, что не стоит даже вообще жить, если перед так называемой смертью будет противно оглянуться. Я с удовольствием удовлетворял своё любопытство в разных областях учёбы, спорта, производительного (и только такого!) труда и так далее, даже не представляя, что стану членом Союза журналистов СССР, потом – писателей России. Это был процесс, который Пушкин называл: «Мною пишут», а я с удивлением отмечаю: «Меня ведёт».

Означенный процесс «веДЕнья» могу попытаться разделить на некие периоды. Они и станут, возможно, для кого-то из таких, как я, пунктами сравнения: «И у меня похоже» или «А у меня – совсем не так».

Приступаю.

Родился зимой 1942-43 годов на границе Краснодарского края и Ростовской области во время бегства моей семьи от фашистских бомбардировок. Отец и дед в это время воевали на Южном фронте. Отец погиб в 1944-м при освобождении Крыма, дед уцелел, но вскоре после войны разбился на трофейном мотоцикле. Бабушке и тётке, которым я достался после смерти матери семилетним первоклассником, особых забот со мной не было: учиться любил и учился легко, память имел хорошую, хулиганил всегда не больше других – во всём был положительно средним в течение всей школьной жизни, которую – в связи с переездами семьи, начал в Ростове-на-Дону, продолжил в двух кубанских станицах, потом в городе Майкопе, а закончил в вечерней школе городка Анивы на Сахалине. Все переезды связаны с тётушкой, которая была божьей милостью разносторонним врачом, но имела неуживчивый характер. Моими жизненными интересами никто не управлял, а все внешкольные возможности были многочисленны и бесплатны, и я посвящал свободное время походам по горным лесам, плаванию, боксу и прочим, как у всех мальчишек, занятиям. Правда, ненавидел алкоголь, курение и все виды хамства – это было, скорее всего, врождённым и подкреплялось памятью героя-отца, чьё фронтовое фото хранилось у меня с той же святостью, какая была присуща всем пацанам моего поколения.

Ещё в Майкопе мне удалось заработать на фотоаппарат «Смена», и это увлечение осталось одним из ведущих на всю жизнь, даже помогало в профессиональных делах. Так же сложилось и с боксом: я имел разряды по нескольким очень разным видам спорта, но бокс не бросал даже ради самбо и планеризма.

Этот период закончился полной свободой, и больше я с родственниками вместе не жил. В 1960 году поступил в Томский политехнический институт и поселился в общежитии, но не в студенческом, а в рабочем. Весь наш набор попал под эксперимент. Мы стали так называемыми «рабочими-студентами»: строили в Томске оборонный Приборный завод и учились в институте по вечерней системе. Вот отсюда меня и ПОВЕЛО. Не загромождая приключения перечислением причин, просто перечислю места, в которых я с 1960 по 1980 год изучал человеческое общество, совсем не представляя, что готовлюсь в писатели.

В порядке перечисления: служил на Черноморском гвардейском флоте, имея разряды по подводному спорту, боксу, стрельбе и т.п.; строил в Томске аэродром для возрождаемого на общественных началах аэроклуба, там же числился начальником связи, там же летал на планере и прыгал с парашютом; работал краснодеревщиком на мебельной фабрике, столяром в нескольких организациях, резчиком по дереву в «Томскреставрации» и в «Детской игрушке», радиомонтажником, технологом на оборонных предприятиях, мастером в ГПТУ, журналистом в двух областных газетах и на окружном радио, старшим инструктором в ГАИ, редактором институтской многотиражки «Советский учитель», рефрижераторщиком на железной дороге, художником-оформителем в заводском Доме культуры… Все эти 20 лет носил с собой блокноты и записывал в них те мысли, о которых сказано: «Мысль – как гость: не предложишь присесть – постоит и уйдёт». К этому периоду требуется только одно уточнение. Все 20 лет я не переставал быть журналистом. Однолюб в семейной жизни обязательно оказывается таким же и в каком-нибудь деле. Льву Толстому приписывают высказывание: «Если можешь не писать – не пиши». Я не могу – и пишу. И фотографирую. Всё – не гениально, но лучше, чем водку трескать, особенно при моей фамилии.

Предпоследний этап жизни писателя Шкаликова – вахтовый метод работы. Человек почувствовал, что большинство умений и занятий мешают записывать длинные мысли, которые складываются уже не в газетные очерки или фельетоны, а в рассказы и повести. (Потом – даже в стихи и романы, а дальше – и в сказки). В 1982 году журнал «Сибирские огни» опубликовал мою повесть «20 километров в час», и я объявил семье, что жажду писательского образа жизни, бо изо всех щелей сочатся, рвутся образы и сюжеты. Как раз к тому времени подвернулась работа на нефтяном севере Томской области, я начал слесарем в Стрежевом, потом перебрался в вахтовый посёлок с изумительным названием «Оленье» и с 1984 по 2002 год охранял в промысловой геофизике склады взрывчатых материалов (слыхали про кумулятивные заряды из гексогена с промежуточным изолятором? А про погружные «торпеды»? То-то). При боевом кавалерийском карабине, с пишущей машинкой на столе я насочинял там столько, что до сих пор издал едва треть написанного. Последние 10 лет и жена летала на вахту со мной, и плакали вместе, когда нашу геройскую службу упразднили. Горюем до сих пор, хоть и она работает с хорошими людьми в хорошем институте, и я – люблю свою переплётную мастерскую в Томской областной библиотеке имени коллеги А.С.Пушкина.

О детях, внуках и правнуках здесь ничего сказано не будет. У них – своё ВЕДЕНЬЕ, а я рассказываю только о писательском, и не для всех, праздно любопытствующих, а только для имеющих интерес к путям происхождения литератора: в данном случае – меня и себя, путём сравнения с целью самосовершенствования.

С этой же целью когда-нибудь издам целиком свой автобиороман «Бой с тенями». Он мало кому нужен: ведь у каждого творящего – свой неповторимый и ни с кем не сравнимый путь. Но там есть занятно-полезная мелочь – главы: «Мнения и сомнения», «Книга формул», «Игры и правила», «Минимы» и ещё разное не обо мне лично, а вообще, особенно «Притоки Стикса», с живым Хароном… Опорной для любого сочинения остаётся верна моя любимая формула: «Что бы ты ни писал, ты пишешь о себе, даже если пишешь о себе». И ещё одна, не менее важная, утешительная: «На свете возможно всё, до чего способен додуматься человек». Чтоб не противно и не скучно было оглянуться, э?

Привет вам, пишущие! Пишите – и обрящете. Себя, как минимум. А о чём писать и спасать ли этим человечество – тут каждый решает без посторонних.

Ваш и свой В.Шкаликов.

22 июня 2015 года.


⇑ Наверх