Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «AlisterOrm» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »

IX век, XI век, XIV век, XIX век, XV в., XV век, XVI век, XVII в., XVIII век, XX век, Александр Пушкин, Антиковедение, Античность, Антропология, Архаичное общество, Археология, Батый, Биография, Ближний Восток, Варварские королевства, Варяжский вопрос, Военная история, Воспоминания, Востоковедение, Гендерная история, Гуманизм, Древний Восток, Древний Египет, Древняя Греция, Естественные науки в истории, Естественные науки в истории., Живопись, Западная Европа, Западная Европы, Золотая Орда, Иван Грозный., Империи, Индокитай, Институты, Искусствоведение, Ислам, Ислам., Историография, Историография., Историческая антропология, История, История Англии, История Аравии, История Африки, История Византии, История Византии., История Германии, История Голландии, История Древнего Востока, История Древнего мира, История Древней Греции, История Древней Руси, История Египта, История Индии, История Ирана, История Испании, История Италии, История Китая, История Нового времени, История России, История России., История СССР, История Средней Азии, История Турции, История Франции, История Японии, История идей, История крестовых походов, История культуры, История международных отношений, История первобытного общества, История первобытнрого общества, История повседневност, История повседневности, История славян, История техники., История церкви, Источниковедение, Колониализм, Компаративистика, Компаративичтика, Концептуальные работы, Кочевники, Крестовые походы, Культурная история, Культурология, Культурология., Либерализм, Лингвистика, Литературоведение, Макроистория, Марксизм, Медиевистиа, Медиевистика, Методология истории, Методология истории. Этнография. Цивилизационный подход., Методология история, Микроистория, Микроистрия, Мифология, Михаил Лермонтов, Научно-популярные работы, Неопозитивизм, Николай Гоголь, Новейшая история, Обобщающие работы, Позитивизм, Политичесая история, Политическая история, Политогенез, Политология, Постиндустриальное общество, Постмодернизм, Поэзия, Право, Пропаганда, Психология, Психология., Раннее Новое Время, Раннее Новое время, Религиоведение, Ренессанс, Реформация, Русская философия, Самоор, Самоорганизация, Синергетика, Синология, Скандинавистика, Скандинавия., Социализм, Социаль, Социальная история, Социальная эволюция, Социология, Степные империи, Тотальная история, Трансценденция, Тюрки, Урбанистика, Учебник, Феодализм, Феодализм Культурология, Филология, Философия, Формационный подхо, Формационный подход, Формы собственности, Циви, Цивилизационный подход, Цивилизационный подход., Чингисиды, Экон, Экономика, Экономическая история, Экономическая история., Экономическая теория, Этнография, психология
либо поиск по названию статьи или автору: 


Статья написана 30 декабря 2023 г. 21:58

Кристофер Пирсон. Просто собственность. Ее история на латинском Западе. В 2-х томах. Богатство, добродетель и право. Том 1. Просвещение, революция и история. Том 2.Пер. с англ. М., Издательский дом Дело РАНХиГС 2020г. 520 с. + 520 с. Твердый переплет, Увеличенный формат. (ISBN: 978-5-85006-157-9 / 9785850061579)

К какой сфере относятся категории экономической науки? Споры с несколькими её представителями заставили задуматься. Они настаивали на сугубой строгости экономических законов, укладывающихся в математические формулы и константы, позволяющие высчитать эффективность, ценообразование, спрос-предложение, и так далее, и так далее. Однако можно ли считать строго эргодичными постулаты, возникающие исключительно в сфере коммуникации между людьми, грубо говоря, исключительно в их сознании?

Вопрос о праве собственности меня интересовал с давних пор, и немало места в своей диссертации я посвятил именно этой категории экономической и культурной жизни человека. Воистину, это многогранная и сложная тема, имеющая и хозяйственный, и политический, и культурный окрас. К примеру, вопрос о «собственности на средства производства» является краеугольным в марксистской доктрине, занимает он центральное место и в правых мировоззренческих системах. И в поле экономической науки понятие о «собственности» занимает одно из важнейших мест, в качестве определённой константы, sine qua non, и не важно, о какой её форме мы говорим — частной ли, общественной ли, государственной — она всё равно предполагается существующей. Но, как и любые константы, понятие «собственности» подлежит рефлексии и переосмыслению, тем паче, что в современном мире достаточно много громких голосов настаивает на его ревизии. Книга появилась в 2013 году, когда фокус споров окончательно сместился в сторону проблемы неравенства, и труды, к примеру, Тома Пикетти, заняли первые рейтинговые места списков бестселлеров. Тот же вопрос поднимает и Пирсон, ведь в свете проблемы неравенства распределения благ проблема незыблемости частной и корпоративной собственности приобретает несколько иную окраску?

Кристофер Пирсон, отчасти, пошёл по простому пути, и рассматривает «собственность» как мировоззренческую, можно сказать, философскую категорию, и старается уловить философское обоснование её бытийности. Подход этот во многом оправдан, во первых, тем, что в более поздние времена логико-философская аргументация помогла сформировать представление об этой экономической и правовой категории, трудно переоценить труды Джона Локка и Адами Смита для её апологетов, Пьера-Жозефа Прудона и Карла Маркса для её противников, и, во вторых, позволяет увидеть истоки уже сложившихся и, казалось бы, незыблемых постулатов языка экономической онтологии. Короче говоря, автор стремится изучить не понятие «собственности», а раскрыть самую её суть, то есть определение её онтологического наполнения, понять, ответом на какие вызовы был этот институт, и как он менялся в зависимости от смены мировоззренческой парадигмы общества? «Собственность» сугубо исторична, нынешнее законодательное status quo, закреплённое в изрядном количестве стран, складывалось с течением веков под влиянием самых различных и противоречащих друг другу парадигм. В этом плане Пирсон находится в противоречии с принципами строго детерминированной экономической науки с незыблемыми константными законами, поскольку, в его понимании, концепция «собственности» не только исторична, и но и подлежит переосмыслению и пересмотру.

Так что Пирсон уделяет больше внимания процессу осмысления права «собственности» и его сущностного наполнения, поэтому его труд посвящён большим нарративам, полям схватки различных мировоззрений. В этом плане двухтомник напоминает труды «Кембриджской школы», пусть даже и без их скурпулёзного и тщательного анализа. Собственно говоря, автор и не скрывает своего оммажа Квентину Скиннеру сотоварищи, и определяет себя в рамках «истории идей». Поэтому его основными собеседниками являются «большие нарративы», определяющие, согласно парадигме «истории идей», тренды общественного развития.

Итак, идея собственности в истории, точнее, в истории философии.

Ab ovo, принято начинать с древних греков и «Афинской школы», что автор и делает, ведь все великие философы и большая часть экономистов, так или иначе, обращала свой взор на античных классиков. Платон и Аристотель являют собой своего рода базис для общественных наук, всё начинается с них. Впрочем, для греческих философов важнее была общественная гармония, всё остальное выступает как инструмент её достижения — как и собственность. Автор отметает расхожее представление о Платоне, как стороннике общественной собственности, а Аристотеля — частной, так как у обоих классиков можно встретить пассажи в поддержку и того, и другого. Важнее было достижение гражданской гармонии, чему частная собственность вовсе не помеха, но и не её условие. При достижении гармонии разница между ними сотрётся, поскольку люди не будут претендовать на чужое, и будут щедро делится своим с ближним.

Римская парадигма совершенно иная, и именно в её рамках формируется более «классическое представление» о нашем вопросе. Скажем, Марк Туллий Цицерон чётко формулировал в своих речах, что люди формируют государство для защиты своего имущества, тем самым вступая в политику с греками. Именно этот подход и институализирован в рамках римского права — usucapio, длительное владение имуществом, становится основой права собственности, закреплением status quo в момент оформления закона. Несмотря на многочисленные противоречия в вопросе соотношения права частной собственности и ager publicus, именно в её рамках было сформулировано представление о неотчуждаемом владении. С другой стороны, труды стоиков, в частности, Луций Анней Сенека, сформулировали нравственное отношение к собственности. Тит Лукреций Кар, подобно Гоббсу, говорил о распространении жадности и порочности на фоне развития собственности, которые сдерживаются лишь справедливыми законами. То есть, с одной стороны, римская общественная наука дала представление о ценности «собственности», но при этом и унаследовала от Греции представление о том. что важно не её конкретное распределение, но отношение к ней.

Традицию Средних веков, в частности, раннехристианские догматы, автор считает прямыми наследниками помеси римско-стоических идей, в особенности он выделяет Августина Гиппонского, давшего базовые апории «собственности»: то, что она является следствием грехопадения и разрушения первородной добродетели; правом деления «собственности» наделяется власть от Бога, то есть гражданская власть; неравенство её распределения — от Бога, греховным является не сверхбогатство, а жадность, бедность — добродетель. Ещё ранее Климент Александрийский утверждает, что владеть имуществом допустимо, если ты относишься к нему равнодушно, и пользуешься им более для других, чем для себя. Углубляли критику владения многие из поздних «Отцов Церкви», к примеру, Авмросий Медиоланский, или Григорий Великий. Для них, так же, как и в стоической мысли, порочным была не сама «собственность», а жадность. «Собственность» была необходимой ценой для обеспечения мира и порядка. Раннехристианская мысль, утверждающая общность имущества для общины верующих, быстро канула в воды Леты.

Наследие римского права, в «Дигестах Юстиниана» и «Декретах Грациана», однозначно утверждается право собственности. Главным элементом средневековой философии была, помимо античного компонента, библейская этика. Естественное право человека отвечало целям Бога. Вопрос о «собственности» был предметом споров,скажем, между агностиками и схоластами, к примеру, является ли «частная собственность» частью естественного человеческого права, благостным творением человеческого разума, как утверждал Фома Аквинский (с поправкой, конечно, на то, что, в принципе, для общего блага всё должно быть общим), или всё же, по августинианским канонам, была следствием грехопадения? Общую собственность, конечно, утверждали в ходе дискуссий об «апостольской бедности», однако, чаще всего, для монашеских конгрегаций, хотя представление о ней было весьма широко распространено у еретических движений различного пошиба (пусть даже в более позднее время и получившее развитие среди ренессансных интеллектуалов, вроде Эразма Роттердамского и, особенно, Томаса Мора с его «Утопией»).

Протестантизм ещё раз подтвердил свою консервативность как раз в вопросе о «собственности», поскольку беспрекословное повиновение светской власти включает в себя и утверждение текущего порядка вещей. Можно даже сказать, что Реформация окончательно хоронит мечты ренессансных интеллектуалов об общей собственности. Некоторые протестантские мыслители, к примеру, Филипп Меланхтон, также считали, что собственность должна быть общей, но несовершенство человеческой природы вынуждает к существованию частной.

Впрочем, это работало и в обратную сторону: с утверждением монархов, претендующих на абсолютность власти, и кальвинистские, и католические мыслители стали яро защищать частную собственность от посягательств со стороны власти — так, Жан Боден утверждал, что к монархам, как и ко всем христианам, применима заповедь «не укради». Джон Понет высказывал мысль, что монарх является прежде всего судьёй, а не абсолютным властителем. Представления о «естественности» права собственности продолжают получать серьёзную поддержку в трудах Гуго Гроция и Самуэля Пуфендорфа, хотя и с определёнными оговорками. Так же, как и их предшественники, Гроций и Пуфендорф в первую голову ставят гармонию человеческого общества, что она служит инструментом для поддержания общежития, «собственность» представляется также инструментом сохранения своей жизни и владения. Схожих взглядов придерживается Томас Гоббс, для которого также «собственность» является часть естественного права «поддерживать мир», и утверждение владения синхронно становлению гражданской власти, поскольку это право ограничивает злокозненное присвоение.

Итак, мыслители эпохи архаики, и раннего Модерна не рассматривали «частную собственность» как неотъемлемое естественное право человека, скорее она являлась частью общего процесса социогенеза, и способствовала развитию общества и увеличению его богатств.

С этого места Пирсон подводит к самому любопытному — переоценке теорем Джона Локка, традиционно считающимся апологетом неотчуждаемой частной собственности, являющейся частью естественного права на свободу. В данном контексте Локк является, скорее, человеком, который подвёл итоги огромному периоду осмысления проблемы свободы, и его идея естественного права имеет целые века предшествующей мысли. Так же, как и предшественники, он считает «собственность» залогом социального мира, однако его аргументы, в вопросе легитимности этого права, по крайней мере, автором данной монографии, сводятся ко всё тому же молчаливому согласию со стороны общества. Однако его заслуга была в том, что он ставил труд как легитимный фактор основания права собственности. В целом, по мнению Пирсона, аргументация Локка в защиту собственности является слабо продуманной и мало что давшей в контексте споров о ней.

Шотландское Просвещение, в лице Адама Смита, Давида Юма, Гершома Кармайкла, Фрэнсиса Хатченсона, и прочих, относилось к частной собственности с существенными оговорками («палка о двух концах», как говорил лорд Кеймс). Эти споры практически полностью покинули пространство религиозного дискурса (да, именно, всё это время осмысление экономики было в пределах теологических воззрений, по крайней мере, с оглядкой на них, поскольку экономические представления также являются частью культуры и картины мира), и переходят в пространство зародившейся сциентической парадигмы. Скажем, тот же Юм рассуждает о естественном «моральном чувстве», который является частью врождённой человеческой природы. То есть, естественное право частной собственности приобретает новые контуры легитимации, в виде критерия прагматичной «полезности». Эволюцию же её из эпохи в эпоху определяет то, что потом старик Маркс назовёт «развитием производительных сил», рост народонаселения, усложнения социального строя и развитие условий труда. При этом теория происхождения собственности, важная для тех же Локка и Гоббса, да и их предшественников, здесь отходит на второй план, отводя большую роль фиксации нынешнего момента.

Таким образом, Смит, Юм и иже с ними сместили акценты, рассуждая не о происхождении и легитимности права собственности, а о её системе, и к вопросу о её максимальной общественной полезности. Автор в качестве рефрена обращается к «Балладе о пчёлах» Бернарда де Мандевиля, в которой провозглашается аморальность рода человеческого, которая, тем не менее, способствует развитию общества — и именно этому взгляду и противостоят и Адам Смит, и Давид Юм, которые в новых условиях эпохи Модерна искали скрепляющие его моральные основания.

Тему эффективной собственности подхватили чуть позже и французские просветители, тот же Вольтер, частью неотъемлемых гражданских прав считал её Монтескьё. Впрочем, им возражали Жан Мелье со своими идеями общности имущества и труда, о потере эпохи невинности и общности сокрушался аббат де Мабли, в особенности это ярко выражено в трудах Жан-Жака Руссо с его идеями упрощения общества, где единственным легитимным основанием собственности (скорее, в этой интерпретации — владения) являлся труд. Если Монтескьё и Вольтер считаю собственность частью гражданских прав, то «руссоиизм» это естественное право отрицает на корню.

Французская Революция запустила иной процесс: на её примере была деятельно доказана возможность социальной инженерии и пересборки общества, в том числе, и экономических начал, что позволило куда громче звучать голосам, призывающим к пересмотру нынешнего «политэкономического» строя. Этот революционный запал и определил развитие концепций XIX века, когда мыслители видели в качестве второй ступени модернизации коренное реформирование существующего строя, в частности, в вопросе «экспроприации» фактической собственности трудящихся, тогда как сторонники «старого мира» с его естественным правом на собственность плавно перешли в разряд консерваторов. Согласно, например, Марксу, Французская Революция становится окончательным торжеством «буржуазной» собственности над «феодальной», будущая коммунистическая революция неизбежно сметёт и её.

Вопрос о первичной легитимности труда перед собственностью ставили социалисты и анархисты, и те, и другие, считали, что лишь труд создаёт стоимость, не право обладания. Анархизм вовсе отрицал старую систему социальных, экономических и политических связей, что радикально было выражено во взглядах Макса Штирнера. Пьер-Жозеф Прудон, Михаил Бакунин и Пётр Кропоткин разрабатывали принципы коллективистской собственности, хотя лишь у последнего они обрели стройные очертания. Недаром Кропоткин негативно воспринимал дарвиновы идеи о «естественном отборе» — он делал акцент на горизонтальном сотрудничестве и взаимопомощи, развитие которых перечеркнёт всякую необходимость в институтах собственности и государства.

К несчастью, третий том этого труда, вышедший в 2020 году, не был переведён на русский язык, поскольку там разобрана проблема взаимосоотнесения классического либерализма и неолиберализма, что на нынешний момент является одним из основополагающих мировоззренческих вопросов. Однако у нас в руках есть два первых тома сего труда, который позволяет поставить, вслед за Пирсоном, несколько наиважнейших вопросов по поводу самого существования права собственности.

Прежде всего, актуален вопрос о «первотолчке» — откуда же взялась «собственность»? Если отвлекаться от обозначенного в заглавии «Латинского Запада», то в определённых формах он существовал и на Востоке — собственность фиксируют индийские Дхармашастры, её следы можно найти в «Сасанидском судебнике», и Китай самых разных эпох не был чужд проблемам экономической автономности. Одна из сквозных линий исследования Пирсона — это рассуждения мыслителей со времён классической Античности о «естественности» собственности — откуда на берётся, является ли изначальной, базовой чертой человеческого общества, или она привнесена со временем, в ходе истории? Мне всегда казалось, что право собственности прежде всего ограничивает и защищает её от посягательств извне, и во многом эту точку зрения разделяют и наши великие предшественники.

Есть точка, когда в прошлом была утверждена фактическая собственность, и есть точка нынешнего момента, когда она существует в определённом социальном контексте. Насколько незыблемо это право? Что служит источником его легитимности? В Средние Века и в эпохи Ренессанса-Реформации говорили о Божьей Воле, позже — о гражданском порядке организации общества. Чёткого ответа нет и поныне.

Другая проблема, чётко прописанная в трудах «левых» — даёт ли право использования, «владения», то есть «труд», право собственности, превышающее по значимости первичное право «первого занятия»? Этот вопрос, как мы помним, был в центре марксистского учения и анархистских доктрин.

Чего не хватает в двухтомнике Пирсона — так это, скажем так, «земли». Помимо когнитивного осмысления феномена собственности, существуют и его конкретные воплощения в виде поземельного права, в виде наследственного права, в виде конкретных актов. Видимо, поэтому в его работе отсутствуют варварские leges barbarorum оказали огромное влияние на логику мышления тех, кто выстраивал сам концепт владения и передачи собственности в рамках семьи и за её пределами. Тот же норвежский odal — это и право собственности, и мировоззренческая категория принадлежности к роду, и социальный институт подтверждения собственного статуса. Нелишне и помнить, что многие философы Ренессанса, занимающиеся, в числе прочего, и проблемами экономики, вышли из среды юристов, не только клира. Рассматривая римский субстрат, автор игнорирует не менее значимый германский, что существенно дополнило бы картину. В архаике большую роль играла градация собственности, и её различные уровни, скажем, можно ли считать налог частью права собственности на землю подданных/граждан, и их труд? Было бы также весьма любопытно рассмотреть более подробно концепт «общественной собственности», который не получил своего развития ни в трудах «левых» XIX века, ни, как это ни странно, в советской общественной мысли, даже такой тонкий аналитик, как Владимир Шкредов, так и не смог решить эту проблему — «общественная/социалистическая» собственность приравнивалась к государственной, со всеми вытекающими последствиями.

Кроме того, хотелось бы ещё отметить другую особенность — несмотря на то, что Пирсон рассматривает «частную собственность» как философскую категорию, он не даёт ей чёткого онтологического определения, предпочитая не ограничивать исследование какими-либо понятийными рамками. Однако, как мне кажется, одной из его задач показать эволюцию самого концепта собственности — отчасти он и делает это, рассматривая его в рамках различных когнитивных дискурсов, но, опять же, мы не видим эволюции «собственности» как явления социально-экономическо-культурной истории, а для этого нужны достаточно чётко обозначенные границы этого феномена — что вкладывали в это понятие современники, что вкладываем мы, и как это между собой монтируется. Но подобные изыскания, конечно, дело дней будущих.

В заключении можно сказать, что проблема собственности, помимо её экономических и правовых градаций, это ещё проблема автономии отдельного человека. Для того, чтобы реализовать себя в социальном, нужны определённые ресурсы, ресурсы должны быть закреплены за человеком, что и является его личной, частной собственностью, и в зависимости от того, посягают ли на неё извне, зависит его, скажем так, «суверенитет». Однако это не снимает ряд актуальных проблем — как быть с неравенством? Как быть с неравномерным распределением собственности, что делать с рентными, наследственными владениями, выпадающими из экономики и социальной жизни?

Вопросы продолжают возникать, и мы ищем пути их решения. Будем постигать!


Статья написана 26 мая 2023 г. 09:36

Шарма Р.Ш. Древнеиндийское общество: Материальная культура и общественные формации в Древней Индии. Очерки социально-экономической истории Др.Индии. Под редакцией Г.М.Бонгард-Левина. Послесловие А.А. Вигасина. М. Прогресс. 1987г. 632 с. Твердый переплет, обычный формат.

До сих пор не найдено ответа на один из главных мировоззренческих вопросов исторического исследования Другого — какая позиция лучше для его познания, внешняя, или внутренняя? И та, и та позиции создают характерную аберрацию сознания, искажающая реальную картину целостности изучаемого. Стоит ли отчаиваться в поисках пресловутой “объективности”? Каждый решает сам.

Наш нынешний автор, Рам Шаран Шарма (1919-2011), пребывая внутри изучаемого им общества, одновременно находится вовне его. Из изложенного ниже станет понятно, почему так.

Профессор Шарма, безусловно, очень заметная личность на небосклоне индийского историописания, одинакого известный и советско-российскому читателю, и европейскому, пользующийся уважением и в той, и в другой среде. В пику ставшим классическими школам изучения индийской культуры, религии, социального строя на основе этнографии, этот индийский историк стал главой целой школы, школы марксистов в индийской науке.

Мой знакомец, когда я брал эту книгу на чтение, промолвил неуверенно: “Ну не знаю... он вроде какой-то совсем “красный”. Я отверг это обвинение, однако, перелистнув последнюю страницу сего немаленького томика, вынужден признать правоту моего товарища — действительно, господин (то есть товарищ) Шарма действительно совсем “красный”.

Впрочем, нужно учесть специфику его биографии. Рам Шаран Шарма происходил из бедной бихарской семьи, с трудом добравшись до университетской скамьи, он попал в Лондонский университет, как раз в пору пиковой популярности марксистских идей у “новых левых” интеллектуалов. Однако после получения степени он вернулся на родину, которая вскоре добилась своей независимости, и пришёлся “как лыко в строку” в рамках рождающейся национальной университетской интелигенции.

Ядро концепции Шармы — процесс становления феодализма в Индии, его движущие силы и перемены в “способе производства”. Само собой, способ производства может изменится только вместе с формой собственности, для этого необходимо понять, каким образом происходило становление “эксплуататорских классов” (высших варн “дваждырождённых”). О переменах в социальном многое говорит “развитие производительных сил”, поэтому историк, помимо традиционных письменных источников, активно пользуется данными археологии, стремясь определить материальное состояние общества. Автор пытается поймать за хвост первых жрецов-брахманов, разрабатывающих идеологию правящего класса, и первых воинов-кшатриев, взимающих дань и налог с покорного населения.

Шарма расставляет силки для этих негодяев на обширном временном отрезке между окончательным упадком Хараппской цивилизации и распространением в Северной Индии “культуры серой расписной керамики”, соответсвующей оседающим на землю пришлым ариям. Однако их предки почти не оставили следов после себя, и на помощь пришла старая добрая “Ригведа”, с помощью которой автор реконструирует картину “полукочевого” общества, где появились первые владыки средств производства — “хозяева коров”, или “охранители” (гопати), которые получали избыточный продукт посредством “гавишти” — “добычи коров”, то есть войны. Коровы, в те времена не очень священные, по Шарме, и скрепляли воедино человеческое сообщество, племенному и варновому делению предшествовало групповое деление, где составные ячейки — «gotra», «vrata» и «vraja» толкуются как «выгоны для коров».

Так, на основе хозяйственной самоорганизации, то есть выпаса стад, и возникает род-«gotra». Основа общества — скотоводство (не отгонное, правда, как у народов Великой Степи) и военная добыча. Последнее и было основой богатства классов-«двиджа», брахманов и кшатриев. Шудр в то время ещё не существовало, тяжесть производства ложилась на вайшьев.

Складывание классового общества происходило в рамках культуры «серой расписной керамики» на территории Уттар-Прадеша, синхронному началу использования железа (рубеж I-II тыс. до н.э. ). Центров ремесла и торговли, то есть городов, археология не фиксирует вплоть до III в. до н.э., однако свидетельствует, что среднее течение Ганга быстро заселялось земледельческим населением, появляется в большом количестве железное оружие, в сельском хозяйстве и ремесле металл применялся редко. Здесь динамика взаимоотношений правящих классов, по Шарме, проста — вожди собирали дань и захватывали добычу, устраивая гекатомбы жертвоприношений с дарами для жрецов, которые обеспечивали идеологическое оформление существующего социального строя.

На этом этапе «замковым камнем» древнеиндийского классового общества становится жервоприношение («ашвамедха», «раджасуя», «ваджапея», несть им числа). Это была и демонстрация богатства, и перераспределение «прибавочного», и ритуальное закрепление власти. Согласно авторскому толкованию, навязывание и ритуальное закрепление жертвоприношения связывало эксптуататоров и производителей, поскольку подданые вождей немало платили за осуществление ритуалов. В обществе, не знавшем регулярных налогов, ритуалы жертвоприношения играют главную коммуницирующую роль между властью и подданными.

Ну а третья стадия — «осевое время» по Ясперсу, которое толкуется индийским историком весьма своеобразно. Ну, вы понимаете, материалистично. Производительные силы растут, растёт производство стали и её использование в хозяйстве, чеканится монета, то есть появляется товарооборот, грядут протогорода. Посевные площади росли, появлялись «латифундисты», для ведения хозяйства которых требовались несвободные, на этой почве развивается расслоение. В это время, считает Шарма, и была создана полноценная идеология «варн», коварно продуманная брахманами для закрепления status quo, ставшая цементом для новосозданного государства — системы взимания налогов и аппарата управления регуляной армии («хитроумное изобретение брахманизма», читаем мы строки). Отсюда вытаекает и весьма специфическая авторская концепция возникновения буддизма, как противоядия официальной идеологии, как идеологии угнетённых, смягчяющих ригоризм варновой системы. Главной причиной становления учения Шакьямуни Шарма считает развитие земледелия, и сбережение рогатого скота, идеология непричинения вреда животным, в пику ритуальным жертвоприношениям официальных догматов, наносящих большой ущерб хозяйству.. Буддийская идеология способствовала урбанизации долины Ганга, развитию ремёсел и трансрегиональной торговли, и, в отличие от брахманизма, поощряла ростовщичество. Ростовщичество, в свою очередь, способствует развитию рабовладения. “Развитие производительных сил” привело, по классике, к росту “прибавочного”, и конвертации в системную эксплатационную надстройку, то есть — государство. Нужно отметить, что государство у него возникает не для несения определённых функций, а как, прежде всего, аппарат насилия, и в этом плане рассматривается совершенно по марксистски.

Следующий магистральный процесс — переход от этого состояния, античного общества, к обществу Средневековому.

Движущей силой перемен в обществе Шарма считает изменение статуса класса производителей, то есть, в его понимании, шудр, в эпоху ведической и классической древности подвергющихся эксплуатации со стороны трёх высших варн. Раннее Средневековье для Шармы — это процесс перехода шудр из статуса слуг в разряд крестьян, находящихся в феодальной зависимости, но, при этом, формирующими классическую сельскую общину, скреплённую “джаджмани”. То есть — это означало превращение в пусть даже и зависимых, но вполне самостоятельных крестьян. Надо сказать, что автор противопоставляет свои взгляды воззрениям как европейских, так и индийских коллег, считающих, что происходит не подьём статуса шудр, а, напротив, понижение в статусе вайшьевых джати, то есть — совсем обратный процесс. Стараясь не касаться темы джати, историк пишет об усложнении общества, умножении количества вертикальных и горизонтальных социальных ячеек, бурном развития религиозных культов. К несчастью, о городах в приведённых нами работах сведений мало, Шарма писал о них отдельную работу (1987), однако тема их развития и упадка к началу Средневековья служат сквозной нитью работ, а также постоянная отсылка к их большой социально-экономической роли в обществе, особенно в периоды ослабления централизации. К примеру, в пику Виттфогелю, автор описывает ирригацию как процесс, принявший широкие масштабы благодаря деятельности городов, а не царской власти.

Что у нас с классом эксплуататоров? Пожалования начались ещё при Гуптах, и активно внедрялись в практику в последующее время, земля даровалась высшим чиновникам, вассалам, а также храмовым хозяйствам брахманов, главным наследником эпохи “осевого времени”. Шарма, конечно, много место уделяет монастырям, и индуистским, и буддийским, поскольку считает их искуственной моделью социо-культурной целостности всего общества.

То есть, процесс складывания феодализма он относит к середине I тысячелетия, и его причинами, по классике, считает натурализацию экономики, синхронной упадку городов-“нагара” (с чем насмерть бился российский индолог Евгений Медведев), и складывание региональной власти с развитием вассально-ленных отношений и развитием бенефициарной системы.

Концепция Шармы, нужно сказать, отличается методологической чёткостью, автор — последовательный марксист. Отчасти в этом состоят и самые серьёзные проблемы книги. В частности, взгляд на социальность у него изначально детерменирован, особенно когда он старается придать конкретным формам общественного бытия аксиоматическую форму “ОЭФ”. Это видно, к примеру, на попытках чрезмерно архаизировать “ведический период” истории ариев, придать значение родо-племенному началу, и попытках приуменьшить значение изначальной стратификации (вспоминаем Дюмезиля и “Авесту”, где синхронно “Ведам” можно увидеть ту же тройственную стратификацию).

Не меньше вопросов вызывает и сам подход к стратификации, варновый строй оказывается исключительно инструментом господства и подчинения. Безусловно, отрицать “властное начало” системы нельзя, однако вряд ли мы можем игнорировать естественное стремление человеческого коллектива к упорядочиванию и стандартизации социальной жизни, как и религиозный фактор, отметаемый историком целиком и полностью. Тем более, что господствующих варн в нашем случае две, и это не просто различные социальные институты, а полноценные социальные сегменты, что уже является серьёзной специфической чертой в рамках марксизма. Большую сложность составляет и то, что принадлежность к варне “дваждырождённых” не свидетельствовала о богатстве человека, тогда как вайшьи и шудры даже в домаурийскую эпоху могли быть весьма богаты, и даже брали порой в руки политическую власть (Нанды?). Конечно, и в Европе дворяне могли нищенствовать с мечами на дорогах, однако в варновой системе изначально заложено, что богатство и статус — не одно и то же, тогда как марксистская теория делает упор на господство посредством определённой формы собственности. Здесь уже не обойтись без нелюбимой Шармой культурки...

Большие вопросы вызывает и идея рабства в Индии. Серьёзных свидетельств широкого использования рабов всё же нет, Индостан не знал ни широкого использования их труда на государственных плантациях, ни классической латифундистской системы.

Нужно конкретизировать ещё одно. Надо признать, что Индия Рама Шарана Шармы — довольно безблагодатное место. Мы ценим южноазиатский клинышек за невероятно богатую культуру, за яркость её культов и верований, за образ страны отшельников и мудрецов. Ну да, он, конечно, сильно приглаженный, но очень притягательный. У почтенного индо-марксиста всё проще — существует только классовые отношения, есть варны-эксплуататоры, и есть эксплуатируемые. Религия? Ну что вы, опиум для народа и идеологическое оформление классового гнёта. Джати, система джаджмани, двиджарайя? Идеологические снаряды в вечном противостоянии, а как иначе-то? Как и полагается последовательному марксисту, Шарма ставит главным триггером существования и развития общества классовую борьбу, которая, кстати, справедлива не только для Древней Индии, но и для современной историографии — так, почтенный профессор отвергает англоязычную культурологическую и этнографическую школу индологии, инкриминируя им чрезмерно комплиментарное отношение к культуре классов-эксплуататоров. Что уж говорить о политических установках Джаната Партия с их диковатой помесью “неоведического” консерватизма и социализма, с которыми Шарма боролся на политическом фронте?

Если не марксистские, то, по крайней мере, иные методы анализа социальной реальности весьма полезны для нашего постижения Индии, поскольку одна из важнейших задач — не попасть под соблазн отождествления “означающего” и “означаемого” в их культуре. Но следует также помнить, что культура, в том числе и культура коммуникации, через ту же джаджмани, служит и для фиксации текущего момента, и для воспроизведения “воображаемого сообщества” разветвлённых индийских комьюнити. Поэтому я не зря говорил в самом начале о важности разных ракурсов обзора, поскольку и попытки и объективного, и субъективного познания Другого могут дать свои, богатые плоды. Рам Шаран Шарма выбрал слишком детерминированный подход, и поэтому его труды, богатые фактическим материалом и интерпретацией локальных данных, страдают от онтологической бедности. Постижение продолжается, а историк Шарма принадлежит, к несчастью, только своему времени, уже не нашему.


Статья написана 25 декабря 2022 г. 23:16

Маркарян С.А. Сельджуки в Иране XI века. — Саратов : Изд-во Сарат. ун-та, 1991. — 202, [2] с. : ил. ; 20 см. — Указ. имен, геогр. наименований, терминов, этн. назв., сект и династий: с. 191-203.

(Эссе-реконструкция).

Писать рецензию в данном случае, мне кажется, неуместно, но проанализировать изложенный в книге материал всё же стоит. Что для нас важно?

Когда смотришь на историю Ближнего Востока и Малой Азии, задаёшься вопросом: каким образом турки-сельджуки, выходцы из Трансоксании, оказались на полях под Манцикертом, разбив в пух и прах доблесную армию Романа Диогена, и косвенно заложив тем основу «осколка моргульского клинка», который через четыре века навсегда убъёт Византийскую цивилизацию? Как-то уж слишком лихо армии турок появились и под Багдадом, взяв, по сути, в свои руки упавшие бразды правления аббасидских халифов?

Удивляет также и то, насколько, в итоге, стабильным оказались их политические организмы, к примеру, Конийский султанат, который существовал более двух веков, несмотря на постоянное противостояние с Византией и крестоносцами, пережив даже ураган монгольского нашествия? Они имели развитые институты управления, при дворах султанов расцветала ираноязычная культура, развивались сложные дипломатические взаимоотношения с другими державами. Но чтобы выстроить элиту, годную для подобной структуры, туркам пришлось пройти адаптацию на территории Ирана.

Помощь в понимании этого процесса может оказать как раз указанная выше книга Самвела Маркаряна, в которой сделана попытка системного описания того, что же произошло на востоке бывшего Халифата, что там появилась новая сила?

По историческим меркам, события развивались достаточно быстро. В начале X века, вскоре после гибели среднеазиатской державы Саманидов, несколько группировок турок проникли в Восточный и Северный Иран, Хорасан, постепенно продвигаясь на запад, в Мазендеран и Азербайджан. Поначалу они приняли вассалитет Газневидов, но, после восстания Тогрул-бека и победы при Дандабакане (1040), началась масштабная и быстрая экспансия, в течении 15 лет они покорили Иран, вышли к берегам Персидского залива и перевалили через Загрос, взяв под контроль Двуречье вместе с Багдадом, следом пришла очередь Курдистана, позже — Армении, после чего и произошло столкновение с ромеями при Манцикерте.

Масштаб и скорость впечатляет. Само собой, подобная экспансия невозможна без определённой лояльности хотя бы части населения к завоевателям, и из этого можно сделать вывод, что они не встретили невероятно активного сопротивления при покорении Ирана. В чём же дело?

Если мы вспомним обратный процесс, вторжение арабов в VII в., то нетрудно будет вспомнить, какими сложными путями шли завоеватели по этой территории. Иран и во времена Аршакидов, и в эпоху Сасанидов был удивительно полицентричен, и у арабских полководцев была возможность заключать локальные договора с отдельными «community», так называемые «mihran» («мирное завоевание»), в противовес «покорению оружием», в которых обговаривались взаимоотношения завоевателей (Халифата) и вассалов. И таких регионов-общин было довольно много — Исфахан, Хамадан, Рей, Мерв, и ещё минимум пять десятков других. Ощущение дежа-вю возникает, и когда мы смотрим на нашествие турок уже с востока, когда многие регионы Ирана предпочитали заключить договор с завоевателями, а не сопротивляться им. Я бы даже осмелился предположить, что это местные персидские элиты интегрировали в себя элиту пришлых завоевателей, а не наоборот.

По мнению современников, власть Сельджукидов, не связанная с религиозной компонентой, которую несла в себе легитимность правителей Омеййадов и Аббасидов, носила светский характер, и наследовала доисламской традиции. В этом нет ничего удивительного, если мы вспомним исторические предания о взлётах Ахеменидов, Аршакидов и Сасанидов, отчего иранцам XI века не считать, что нашествие турок не восстанавливает эту традицию? Недаром на территории Хорасана «Великие Сельджукиды» сравнительно быстро приняли титул «шаханшахов», последним из носителей которого, Йездигерд III, погиб как раз в этих краях. До их вторжения главную скрипку в надеждах на возрождение традиционной иранской государственности играла династия Бувайхидов, происходившая из исторического центра Ирана — Фарса, именно они возродили титул «шаханшаха», после того, как сами установили контроль за Багдадом, но их история оказалась недолгой, и эстафетная палочка цивилизационной преемственности перешла к Сельджукидам.

Что интересно, иранское общество после почти полутысячелетия власти арабской бюрократии сохранила и свой социальный строй, и структуру хозяйства и собственности, что даёт повод Маркаряну говорить о поступательном развитии феодализма. Арабский Халифат, представлявший собой огромное лоскутное одеяло, не делал акцента на региональном управлении, предпочитая осуществлять свою власть в сборе налогов. Живучее представление о тотальной государственной собственности действительности не соответствует, уж чего, а видов её в Иране хватало — от частной («gabra») до корпоративной («fay» — земли конкретной уммы, или традиционный ещё в доисламское время «вакф»), султанской и государственной. Сельджукиды не стали вмешиваться в сложившийся уклад, заимствовав у Бувайхидов «икта» — институт «кормления» с налогов. На легендах монет «султан» стал соседствовать с «шаханшахом», и два термина проникли друг в друга: впервые в исламском мире «султан» стал претендовать на верховное господство над мусульманами, оспаривая при этом светскую власть халифа, претендуя, по предположению нашего автора, на господство и над всей «дар-эль-ислам». Примерно тогда же, к концу XI в. появилась и тенденция в фикхе, расценивать власть халифа чисто как религиозную, тем самым ликвидируя теократию. Отныне доминировала персидксая традиция власти, которая и без того была чрезвычайно близко воспринята старым Халифатом, а теперь окончательно победила традиционную теократию «четырёх праведных».

Итак, мы видим, что Великие Сельджукиды взяли власть в стране, которая скрывала под исламским покрывалом шиизма вполне себе традиционный персидский уклад, который стал поглощать тюркскую элиту, и вытеснять её. Великие везиры при дворе султана-шаханшаха были либо персами, либо арабами (как Низам ал-Мульк), и сделали немало для пересборки государства.

Само собой, стабильная система управления и налогообложения входила в противоречие с интересами старой турецкой элиты, которые предпочли бы ограбить осёдлого соседа, или откочевать за горизонт на поиски нового пастбища. Поэтому, когда Мелик-шах и его потомки из главной ветви династии строили государство, то те, кто стремился поддерживать родовое начало, пошли на запад. Маркарян делает любопытное предположение, что таким образом новые шаханшахи и их арабо-иранская элита «стравили» «традиционалистов» из важных для них регионов, отправив их воевать с курдами, армянами и грузинами, подальше от земледельческих регионов Персии. Именно эта орда, возглавляемая потомками Кутулмыша, и встретили в 1071 году Романа Диогена на востоке Малой Азии, и именно они стали ядром формирующегося Румского султаната, который тоже быстро утратил серьёзный кочевничий элемент.

Чем закончилась короткая история Великих Сельджукидов, мы знаем. Уже в следующем веке эфемерная централизованная власть стала уползать из их рук, переходя к военачальникам-атабекам, и уже в середине XI века династия была снесена Пехлевидами. Конийский-Румский султанат оказался более живучим, но и он в конечном итоге рухнул и распался на бейлики, дав начало совсем новому, сильному государству конца Средневековья. Этот миг был краток...

И тем не менее, XI век очень показателен именно тем, что в его рамках в полный рост проявил себя удивительный континуитет персидских обществ, которые пронесли свои исторические традиции сквозь века владычества халифов, и влияния всё более усиливающегося шиитского духовенства (и это при том, что Сельджукиды были суннитами, что позволяло им близко контактировать с халифами). Это очень важный фрагмент, поскольку мы видим, что сила этого континуитета, пусть даже в искажённом веками облике, продолжает проявлять себя и в наши дни. По мнению ряда интеллектуалов и общественных движений, «Исламская революция» зашла в тупик, и не справилась с задачей «модерности», и одним из ответов на этот кризис стало обращение к традиции доисламского Ирана, частности в облике идеи «fekr-e siyāsi-ye irānshahri», «политической мысли древнего Ирана», продвигаемую Джавадом Табатабаи с конца 1980-х, весьма показательны и общественные движения в Иране, провозглашающие «Манифест Кира» первой «декларацией прав человека» в истории (с подачи шаха Реза Мохаммеда Пехлеви). Несмотря на аморфоность этих идей, доисламская традиция ещё может сыграть свою роль в Иране, и, как мы видим, исторические примеры подобного возрождения имеются.


Статья написана 27 октября 2022 г. 19:02

У меня не было особого желания писать о книге Бориса Горянова. Очевидно, что она принадлежит своей эпохе, эпохе «контурных карт» псевдомарксистской историографии, является наследием эпохи возрождающейся отечественной византинистики, которой в первые десятилетия было необходимо отдать оммаж «генеральной линии партии», чтобы заслужить право на существование. Впрочем, как оказалось, да как и всегда, жизнь куда сложнее наших представлений о ней, и «Поздневизантийский феодализм» представляет собой определённый интерес. С одной стороны, перед автором стояла уже готовая схема, согласно которой Византия в последние два века своего существования должна быть, без вариантов, державой с определённой формой «развитого феодализма», но, с другой стороны, за ним была школад дореволюционной византинистики, в частности, источниковедения, что в сочетании с марксистским методом могло дать свои позитивные плоды.

Борис Горянов был из первого поколения советских византинистов, «пролезший» в псевдомарксистскую науку с тематикой «антифеодального» восстания зилотов (XIV в.), и, замеченный Евгением Косминским, попал в состав редколлегии возрождённого «Византийского временника». Почитав его тексты, мы обнаружим, что он был прежде всего наследником дореволюционного византиноведения, сторонником идей Фёдора Успенского, даже его стиль и слог куда ближе традиционному, и почти не несёт в себе советских фразеологизмов. Одним из первых Горянов высказывал мысль об «обмирщении» ромейской культуры в поздний период, обозначив вопрос «византийского Ренессанса», но полноценного развития его мысль, по всей видимости, не получила, канув в забвение, дожидаясь «школы Аверинцева». Книга «Поздневизантийский феодализм» так и осталась «лебединой песней» Бориса Горянова, который оказался полностью заслонён фигурами, скажем, Михаила Сюзюмова, Александра Каждана, или Геннадия Литаврина. Книга его действительно изрядно устарела, слова из песни не выкинешь, однако это не значит, что она вовсе не заслуживает внимания.

Итак, в чём изначальный замысел? Основная концепция — показать развитие феодальных отношений в период между существованием «Латинской Романии» и взятием Константинополя. С двухвековым периодом ранее автору было более или менее всё ясно: сложилась система проний как феодальных держаний, и крестьяне массово оказывались в зависимости от правящего класса. Развивается крупное землевладение, феодалы кучкуются в группировки возле трона и противостоят крестьянским восстаниям, ослабляется централизация, добиваются остатки городского самоуправления. Что такое четвёртый период, после трагического 1204 года?

Я бы позволил себе не согласится с почтенным рецензентом данной работы, Михаилом Сюзюмовым, который ставил под сомнение саму идею Горянова начинать своё повествование с Латинской Империи. Вопреки словам свердловского классика, логика здесь есть — автор пытается показать, что пришельцы с романо-германского Запада плюс-минус удобно уложили свои системы управления и эксплуатации в уже устоявшиеся порядки феодального общества. Чуть более полувековое правление «латинян» в отдельных областях Греции не оказало, по мнению автора, существенного влияния на эволюцию византийского общества, что он и пытается доказать на примере Никейской империи Ласкарей, и, отчасти, Эпирского деспотата Ангелов. На всех территориях разреженной отныне Ромейской империи он видит процесс планомерного развития феодального иммунитета — «экскуссии», что приводит к пиковому развитию феодального землевладения, которые совместными усилиями подавляли городские торгово-ремесленные круги в пользу предоставления взаимовыгодных привелегий генуэзским или венецанским торговцам.

Самым заметным последствием административного господства латинян стало усиление позиций итальянских торговцев, которые, пользуясь противоречиями в элитах, выбивали себе всё новые торговые привелегии, тогда как византийский «истеблишмент» получал от торговых операций конкурирующих мега-эмпорий изрядные барыши. Латинское господство, с точки зрения автора, привело к укреплению независимости греческих феодалов, утверждая, что завоевание части земель способствовало размыванию абсолютного господства власти басилевса, и условные прониатские владения стали наследственными иммунитетами-экскуссиями, изначально — налоговым, а затем — административным и судебным, и получают фактическую автономию от государственной системы. Что до византийского города, то он не стал зерном новых, капиталистических отношений, хотя Горянов и утверждал, что развитие «производительных сил» продолжалось и в его рамках, пусть даже и скудное. В конечном счёте, недостаточное развитие формации автор видит в полном, укрепляющемся господстве феодализма, которое не позволило появится новому классу, который выломал бы общество из застоявшейся системы эксплуататорских отношений. Именно поэтому одним из центральных моментов истории поздней Византии Горянов считает восстание зилотов, которое рассматривается как своего рода попытка возрождения былой империи, но на новых началах, вне рамок феодальной пронии и сфер влияний итальянских торговцев, однако это движение потерпело поражение в схватке с феодальной верхушкой Греции. Это движение и расценивется автором как последний акт в трагической пьесе о попытках сохранить Византию как цивилизацию.

Книга, конечно, весьма солидная, но её размах таков, что без целого комплекса вопросов не получится отделаться...

Конечно, вопросы касаются прежде всего ядра всей концепции Горянова — вопроса об экскуссии, которую он считает главной причиной формирования сильного класса феодалов. Однако, как нам известно (даже такому профану, как мне), что жизнь позднеромейской элиты продолжает, во многом, вращаться вокруг Константинополя, и изрядный слой знати был заинтересован в интенсификации централизации, для повышения контроля и за торговым обороом италийских товаров, и за сбором налогов, в том числе — в противодействии иммунитеным процессам. Однако этим союзникам имперской бюрократиии слово не было дано. Всего десять страниц посвящено ещё одному мощнейшему игроку на внутриэкономическом пространстве Греции — монастырям, которые задолго до латинского завоевания были знакомы и с налоговым иммунитетом, и с судебным.

Вообще, корпоративное начало и в исследовании эксплуататорских классов, и в изучении крестьянской общины, в рассмотрении города автором опускается, даже восстание зилотов в его интерпретации преследует не конкретные цели какого-то сообщества, а общеимперские интересы. О ремесленных организациях эргастириях Горянов пишет очень мало, однако, по всей видимости, его тезис об отсутствии коммунального самоуправления и зачатков капиталистических отношений справедлив — даже в богатых Фессалониках ремесленники и торговцы не были способны защитить свою автономию перед деспотами даже при поддержке имперских чиновников-эпархов. Даже деспотичные дома Флоренции той эпохи зачастую избегали вмешательства в тонкую ткань горизонтальных связей «низа», понимая губительность подобного вторжения, греческие же их современники были менее разумными. Вообще, интересно было бы поставить вопрос, как изменилась экономика Империи, когда Константинополь был существенно подорван как абсолютный центр всей жизни государства? Вряд ли восстание зилотов возникло именно в богатых Фессалониках на пустом месте — вполне возможно, что это была неосознанная попытка сломить многовековую инерцию упадка Империи, и придать новый импульс к развитию, используя опыт итальянских городов-республик. Однако, видимо, этот вопрос не входит в оборот изучения «феодальной формации».

Кроме того, византийское крестьянство, пожалуй, одно из важнейших частей этого общества, отведено на задний план, являясь объектом истории «феодализации». Горянов говорит об общине и её разложении, но советские истории в принципе всегда, во всех временах видят разложение общины. Интересна сама закатная стадия его истории, когда крестьяне оказались бессильными перед всесилием могучих, хотя в предыдущих столетиях именно мелкое провинциальное крестьянство, судя по всему (читаю Перри Андерсона, не обессудьте), и обеспечивало устойчивость этому обществу. Децентрализованное и социально гибкое крестьянство Востока оказалось более устойчиво к экономическому кризису, охватившему Запад в эпоху ВПН, и в течении столетий представляло собой своего рода гарантию стабильности в низовой экономике. Однако в последние два века, по всей видимости, развитие крупных феодальных кластеров погребло под собой крестьянство, превратив его в источник дохода для самовластцев, похоронив изначально здоровую социальную и производственную децентрализацию.

Так что в плане изучения социально-политического строя Горянов остался на позициях тогдашнего «мэйнстрима», и рассматривал процесс развития «феодализма» как формирование правящего класса эксплуататоров, тогда как крестьянству и горожанам оставалось лишь «ухудшаться» в своём положении. Но, нужно признать, автору вполне удалось показать процесс сегментации Империи, перераспределения доходов с земельных фондов. Но картина, конечно, получается интересная — если локальные игроки в Малой Азии, объединялись вокруг Ласкарей и противостояли одновременно и латинским магнатам новоиспечённых королевств, и туркам востока полуострова, то с восстановлением Константинополя как центра государства этот процесс прекратился, по факту, и крупные магнаты предпочитали выжимать ресурсы из полученных ими земель, конвертируя их вовсе не на пользу «плебса». Поэтому, с моей точки зрения, восстание зилотов интересно в качестве попытки горизонтальной самоорганизации пластов общества Фессалоник, в качестве попытки выхода на иной уровень социальной жизни. Как ни странно, автор больше уделил внимание событийной канве восстания, а не социальной. Также странно, что Горянов упустил из внимания крестьянство Эпира, которое, по мнению некоторых византологов, сохраняло свои земельные владения и могло обеспечить себе экономическую независимость от магнатов, что-то подобное долгое время существовало и в Трапезунде. С чем это связано?

Поздняя история Византии — сложная, многоактная и многомерная пьеса упадка не просто государственных институтов, но деградации общества, процесс которого начался задолго до того, как крестоносные войска взяли Константинополь. И история того, как ромейские магнаты брали власть в провинциях — одна из её частей. Насколько значительная? Покажут дальнейшие изыскания.

А Фессалоники жаль.


Статья написана 23 июля 2022 г. 01:43

Ковалевский С.Д. Образование классового общества и государства в Швеции. М. Наука 1977г. 280 с. Твердый переплет, слегка увеличенный формат.

Национальные государства, плод общественной эволюции на рубеже Средневековья и Нового времени, подчас складывались из достаточно своебразных конструкций. Социальные и культурные структуры складывались веками, порой оказываясь в рамках произвольных государственных образований – вспомним Францию, объединяющую север долины Луары и припиренейскую «Страну Ок», вкупе со стоящей особняком Бретанью и пригерманскими восточными областями Эльзаса и Лотарингии. В Скандинавии полиэтнические анклавы сложились почти сразу – океаническое побережье Атлантики, ориентированное на стихийную «талассократию» викингов, именуемое вспоследствии «Норвегией», свободолюбивую анархическую «Ледяную землю», крепко сбитую Данию, отчасти и благодаря географическим особенностям и близости Большой Франкии сколотившей относительно рано централизованную монархию, и обширный лесистый край на северной Балтике, «Свеция», как её именовали позднее. К архаичной Норвегии у нас обращаются охотно, много и часто, можно вспомнить хотя бы труды Арона Гуревича, из-за обилия источников, а вот Швеции так не повезло. Однако с точки зрения образования государства, и как института, и как социальной общности, это чрезвычайно любопытный регион. Он инкогда не был под прямым влиянием римских и постримских обществ, как это было в Южной Балтике, и касается даже Дании, и развитие Швеции было по большей части процессом автономным. Другая особенность – зафиксированная наличием множества «областных законов» локальность шведских территорий, со своим укладом жизни, организационным строем и уровнем самоуправления. И третье, важное для нас, тех, кто обращается к истории Древней Руси – синхронное развитие двух крупных регионов, и это сравнение приобретает особенно острый характер для Раннего Средневековья, и пресловутого «варяжского вопроса».

Станислав Ковалевский берёт на себя задачу рассмотреть политогенез шведского субрегиона на протяжении нескольких веков, вплоть до XIV в., начиная с так называемого «Вендельского периода» (с VI по IX вв.), и заканчивая становлением более или менее централизованной власти, оформившейся при Магнусе Эрикссоне. В силу марксистского подхода, автор старается синхронизировать процесс образования государства с классогенезом, образованием слоёв владельческого и правящего класса. Однако нельзя не признать, что Ковалевский – вдумчивый и обстоятельный аналитик, и картина, синтезированная им, крайне любопытна.

Итак, что мы можем видеть в процессе складывания государства?

Процессы самоорганизации начинаются в местах, которые более или менее населены – как соседняя Дания, где периодически в древности даже возникало что-то вроде развитой цивилизации. Ещё в начале I тысячелетия были заселены Готланд и Эланд, на материке — Вестеръётланд (к югу от озера Венерн, у современного Гётеборга) и Эстеръётланд (между озером Веттерн и Балтикой, примерно на траверзе Готланда). В течении первой половины тысячелетия население постепенно двигалось на север, в Среднюю Швецию, в Вермланд и Даларну, и, вдоль побережья – в район озера-залива Меларен, Уппланд, на Рослагенский берег. Как и в Норвегии, население жило разреженно, хуторами и небольшими деревнями, что на огромной лесистой территории Швеции до самого конца Средневековья препятствовало созданию больших контролируемых социальных общностей. Возникали города, видимо, на новых торговых путях – так, ещё в Вендельскую эпоху, на рубеже VIII-IX вв., на Меларене возникает Бирка, которую через полторы сотни лет сменила Сигтуна – крупные укреплённые торговые поселения-эмпории. Видимо, Уппланд не был только перевалочным пунктом торговцев с берегов Северного моря и Южной Балтики, но, судя по всему, сам был инициатором дальней торговли – судостроение в Вендельское время развивалось. Однако долгие века население жило на обширных территориях Швеции, как и в Норвегии, занимаясь прежде всего скотоводством и охотой, во вторую очередь – земледелием на сложных, тяжёлых землях Севера. В западных областях, Вермланде и Даларне, издревле добывали металлы, и шведские кузнецы получили свою долю славы уже к IX веку, когда в Альдейгьюборге появляется абсолютно шведского типа кузница…

В силу того, что Ковалевский работает в рамках марксистской парадигмы, ему необходимо найти в истории древней Швеции, во первых, родовую общину, а во вторых, факты её распада, выделения частной собственности и имущественного расслоения. Если «родовые общины» с полумифической «большой семьёй» ещё можно соотнести с так называемыми «длинными домами», то отыскать отчуждение земли посредством купли-продажи частной собственности весьма сложно, поскольку большая часть областных законов фиксирует аналог наследственной собственности в Норвегии – «odal» («uþal»), однако под канон «ЧС» он не подходит. Ковалевскому приходится смирится с отсутствием имущественного расслоения, однако классическое скандинавское tripartitio в виде «знатных-свободных-несвободных» фиксирует. В классическом понимании эти страты нельзя считать стратами, и автор идёт вслед за Александром Неусыхиным в характеристике довикингской Швеции как «дофеодального общества», где основной массой оставались свободные общинники. Важным объединяющим фактором для них стали областные законы, фиксирующие правовые обычаи разных краёв. Впрочем, здесь автор уходит в противоречие с материалом, который анализирует, и, честно отписавшись о разреженной плотности населения в Швеции, и небольшом числе деревень, при вопросе об общине старается эти деревни отыскать, и, путём аналогий таки делает предположение, что её не может не быть – соседская община вне деревни вряд ли возможна. Что поделаешь, дух времени… Органами самоуправления были прежде всего общие сходы-тинги – от локальных «tomtastemna», на уровне ближайших хуторов или в рамках деревни, до «haeradthings», более крупного областного тинга, где решались вопросы хозяйственных противоречий и пользования альменнингом.

Куда чётче в источниках представлены шведские «народы» — чем-то схожие с теми, к которым отыскали нас авторы ПВЛ на Восточно-Европейской-равнине – «vaestgötar», «östgötar», «gutar», и «svear», изредка упоминая также о более малких народах на периферии. Эти «племена» обитали в наиболее густонаселённых областях Швеции, в южной и центральной её частях, и на острове Готланд. Отчасти от них идёт и традиционное разделение страны на «land», которое существует и в современности, те, в свою очередь – на более мелкие образования. До того, как укрепилась власть конунга, и возникли зачатки бюрократии, в ландах, так же, как в Норвегии и Исландии, существовало призвание «лагмана», «законоговорителя». Видимо, на основе их деятельности и возникли так называемые «laghsagha» — территории, на которых действовала собственная, автономная система права. Институализация правовой основы ланда, по всей видимости, понадобилась при увеличении влияния власти уппсальского конунга, по крайней мере, Ковалевский не останавливается на этом вопросе.

Какова роль знати? Знать же была торгово-пиратской элитой, совершавшей набеги на Балтике – в частности, рунические камни упоминают походы в Курляндию, и на берега Финского залива. Достаточно быстро прерогатива созыва войска оказалась в руках шведского конунга, на тинге он мог созвать общий leþunger, морское ополчение, для хожения в набег (Упоминается, между прочим, наименование «ruþ», как член leþunger, или, как его ещё называли, «iruþi», «ируси». Не это ли пресловутая «русь»?).

А вот как из среды знати выкристаллизировался «конунг свеев», военный предводитель и верховный жрец, покрыто мраком времени. Известно лишь, что это был изначально владыкой «Upsala öþ», «Уппсальского удела», региона озера Меларен и Бирки. По всей видимости, богатый транзитный регион обеспечил возвышение местных ярлов, и рост их влияния на соседние шведские земли. Представители этих земель платили дань конунгу как представителю покровителя Одина, что позже превратилось в обычный налог-ренту, видимо, в тот период, когда власть институизировалась. К примеру, одной из форм институализации отношений населения и власти были «skiplagh», «корабельные округа», на которые делилось побережье Швеции, каждый из которых был обязан предоставить оснащённый корабль. Однако власти издавать областные «log» или управлять судом у него не было – это пришло позже, на закате эпохи викингов.

Итак, на закате Вендельской Швеции мы видим глубоко архаичную социальнуй структуру. Редкие, разрежённые анклавы пастухов и пахарей, перемежающиеся лесами и болотами, редкие торговые города, дружины воинов и торговцев, и «первый среди равных» — конунг, военный предводитель и верховный жрец, собиратель дани и кормлений- veizlor. Такой Швеция входит в эпоху викингов.

Первый единый свод законов появился при Магнусе Эрикссоне, в 1347 году, и он существенно централизовал систему права в стране, в частности, заново перебрав правовую автономию ландов, уже чётко разделил страну на девять округов, лишь отчасти опираясь на существовавшую ранее систему. Отчасти именно в эту эпоху можно считать действительным существование королевства Швеция. Теперь окинем взором эпоху между началом IX века и серединой XIV, и посмотрим, как же развивался этот регион.

В течении всех этих веков Швеция оставалась, по факту, децентрализованным регионом, своего рода конфедерацией ландов. Основным координирующим органом так и оставался «landsþing», в каждом ланде – свой. На них свободные главы домохозяйств выбирали лагмана-законоговорителя, при распространении христианства – епископа (что изрядно смущало римскую церковь в эпоху её расцвета), подтверждали избрание нового конунга (из Уппсальского региона, он совершал по Швеции объезд-eriksgata, в процессе которого его полномочия подтвержали в каждом лаге). Лагман обладал, видимо, своего рода «вождеской» властью (всё, что он говорил, было законом), и был посредником в общении бондов с конунгом (Ковалевский называет этот строй более традиционно и расплывчато – «военная демократия»).

Власть постепенно получала своё развитие, процесс политогенеза, конечно, тянулся несколько веков, но он шёл, и «конфедерация» шведских ландов постепенно принимала в себя щупальца королевской власти. Постепенно доля судебного штрафа, предназначаемого конунгу, росла, а потом, неожиданно, стала налогом, расширялись взимания на ремонт кораблей, на фураж и прочее. С XII века конунг так же, как и лагманы, отныне принимал и судебные решения, впрочем, руководствуясь областными законами. Как и в Норвегии, существенное влияние на укрепление королевской власти оказывала и церковь. «Landsþing» существенно ограничивали их деятельность, особенно в плане приобретения дарений, которые шли вразрез с традиционным наследственным правом, и церковники опирались на королевскую власть, стремясь расширить свои собственные возможности вслед за властью Упсалы, привнося и идеи римского права, особенно в плане собственности, и, заодно – идеи сакрализации власти, dominium и sacerdotium. Традиционное для материка «jus regium», «королевское право», к примеру, на определённого вида зверей, на долю с разработки недр, и прочее, появилось в XIII в., одновременно с единым законом для всей Швеции, знаменовало становление классического средневекового королевства. По всей Швеции появлялись королевские замки, доминирующие над территориями традиционного самоуправления, и новое военное сословие – «фрэльсе» получало существенные привелегии от короля в обмен на службу. В конце XIII в. была ликвидирована, в пользу наследственного принципа, и «выборность» короля. Налицо так же было давление на органы самоуправления, стремление ликвидировать выборность лагманов, и самоуправство тингов. Так, в XIV в. органы самоуправления постепенно стали ответвлениями королевской власти, при сохранении областного деления. Единственным исключением так и остался Готланд, который сохранял развитое самоуправление и в собственных городах-портах, и в сельской глубинке, так и оставшись неподотчётным королю.

Как же случилось, что свободолюбивые «oþalbönder» стали верноподданными уппсальского владыки? Свободные, вооружённые крепкие хозяйственники, они заседали в тинге, избирали лагмана и епископа, имели неоспоримое право на отчие земли. Но постепенно, год от года, они теряли свои права самоуправления. Несмотря на восстания, и тинги, и законотворческая власть уходила из их рук. Приходила новая реальность, росли замки, церкви, появлялись крупные города, на рынки который волей неволей приходилось ориентироваться. В XIV веке им запретили носить оружие, и это можно считать завершением целой эпохи, эпохи архаичной, «варварской» Швеции.

Компилируя материал и следя за печальным зрелищем ухода в прошлое гордой «викингской» Швеции, мы совсем забыли об авторе, который этот материал предоставил. Ведь у Станислава Ковалевского есть же определённая концепция развития королевства? Ведь, как и Норвегия, перед нами пример государства, выросшего непосредственно из германского «дофеодального» общества? Несмотря на чисто неусыхинскую трактовку, автор настаивает на том, позднее складывание государственности как королевской власти есть результат неразвитости общественных отношений. Он даже проводит типологию с Ранним Средневековьем, считая Швецию XIV в. синхронной Франкии Карла Великого и Британии Харальда-Гарольда. Своебытность уклада «северной цивилизации» он исключает полностью. Оставшись верным принципу формационной стадиальности, Ковалевский видит в бондском самуправлении шведских областей гомеостаз, замедление распада общинных отношений. Куда как спорно, особенно если учесть уровень и материального, и культурного развития Швеции за тысячелетие, со времён начала Великого Переселения Народов. Однако не стоит забывать, что историк смотрит глазами ортодоксального марксиста, иной трактовки не предполагающей. Думаю, что Швеция – кладезь для социального антрополога, и сочетание разных методов анализа даст нам массу материала для понимания «анархического» общества германской архаики.

И… Почему мы ценим работы Арона Гуревича? Прежде всего за то, что он привнёс в изучение социально-экономической истории культурный аспект. Вот этого аспекта и не хватает в работе Ковалевского. Вряд ли извивы областного права, судов наследования, выборных начал можно познать без понимания сложной скандинавской культуры. Самобытность бондов, замкнутость их микромиров и индивидуализм – вот, мне кажется, корень той «конфедерации» Шведского королевства, а вовсе не неразвитость классовых отношений и государственного управления, как утверждает автор. Но культуный аспект потерян в этой книге, он неважен для взгляда ортодоксального марксиста.

Возвращаясь к самой Швеции, стоит сказать, что этот регион даёт нам интереснейший материал, образ общества, в течении долгого времени развивающегося самобытным путём. Прошли столетия, прежде чем сложилось государство, и в длительный период между дерзким «Ландслагом» Магнусса Эрикссона и первыми кузницами в Средней Швеции существовало богатое и разнообразное северное общество, которое необходимо познавать. Думаю, Швеция преподнесёт нам немало открытий, ничуть не меньше, чем Исландия или Норвегия.

Рецензия на книгу Е. Медведева "Очерки истории Индии до XIII в." — https://alisterorm.livejournal.com/31963....





  Подписка

Количество подписчиков: 76

⇑ Наверх