| Статья написана вчера в 17:34 |
Фотографии медали, хранящейся в Витебском областном краеведческом музее. *** Светлана Козлова: Автор этой медали Валерий Могучий, наш витебский скульптор. Я попросила его изготовить к юбилею медаль на основе тех рисунков, иллюстраций к книгам, которые были тогда у меня под рукой. И он совершенно безвозмездно по собственному почину изготовил за короткий срок. Один экземпляр он оставил себе, кажется , два попало в фонды музея, также несколько штук подарено было гостям, я хотела послать экземпляр Н. Лагиной, но как-то с ней не получилось контакта на тот момент. Вот такая история этой медали. На обороте каждой медали имеется цифра, обозначающая номер медали. * Valery Mahuchy: Доброго времени суток Вячеслав! Перед лепкой композиция медали разрабатывалась эскизно графически без использования цвета. Нет эскизов в цвете. Только после перевода пластилина в более твердый материал было тонирование цветными компонентами. Спасибо за интерес. С уважением Валерий. * 100-летие со дня рождения писателя, состоявшееся в 2003 году, в Витебске практически никак не отметили. Да, в городских библиотеках организовали выставки книг с произведениями земляка. И на Главпочтамте гасилась корреспонденция специальным штемпелем. И это все. Ни областные, ни городская газета даже скромным материалом не отметились... Правда, к юбилею скульптор В. Могучий предложил городу проект памятника Старику Хоттабычу, о котором речь уже шла. Он же и в том же 2003 году изготовил и проект памятной настольной медали. В различных публикациях по этому поводу сообщали, что медаль была выпущена. Но это не так. Медаль является медалью, если она тиражируется — пусть и самым незначительным количеством экземпляров, но тиражируется. И желательно в металле или в пластмассе. То, что предложил В. Могучий, никогда и никем не тиражировалось. Его работа выполнена в тонированном гипсе только в модели, в увеличенном размере (12,5 см) и в двух-трех экземплярах. На ней изображен Старик Хоттабыч в момент появления из кувшина. Аркадий Подлипский. Лазарь Лагин и его “Старик Хоттабыч“. — Витебск: Витебская областная типография, 2023 г. * В отличие от монет, у медалей лицевой стороной, или аверсом, считается та, которая отражает повод её чеканки, а не та, на которой изображён монарх, герб или знак, по которому можно идентифицировать место выпуска (Википедия)
|
| | |
| Статья написана 31 марта 17:33 |
На встрече с пролетарскими поэтами Ростова-на-Дону 7 февраля 1926* Говоря вообще о зачитанных стихах, Маяковский указал, что рапповцам не стоит бросаться к мировым темам, но следует писать больше о том, что хорошо им известно и не вошло в литературу: о Ростове и Нахичевани, в быту которых скрыто много сокровищ для поэзии (например, самое слово «Нахичевань» — великолепное слово, еще никем не использованное в поэзии); не стоит начинающим писать непременно гладкие, чистенькие стихи, можно и нужно делать их по возможности «корявее», — это будет задерживать внимание читателя на каждой строчке; слова надо давать в таком сочетании, в такой переработке, чтобы они возрождались, являлись перед читателем в новом свете; стоит помнить, что ни один поэт не должен быть похож на другого, но каждый должен иметь свое лицо и голос; поэтому не стоит торопиться печататься…
Разбирая зачитанные рапповцами стихотворения, Маяковский высказал такое мнение о каждом поэте: Безбородов и Полянский еще слабы. У первого наблюдается не только символизм формы, но символизм содержания; второй просто рифмует строки. Обухов покамест тоже слаб, но ему работать нужно — задатки есть. Григорий Кац хороший поэт, но они у него слишком напевны, гладки. — Выкиньте из середины какое-нибудь слово, чтобы нарушить размеренность… Сделайте их покорявее. Павел Кофанов поэт вполне сформировавшийся. Его стихи своеобразны. Правда, в стихотворении «Казаки» не дана казачья жизнь; это стихотворение следовало бы оживить вставкой песни терских казаков, но зато в «Сане» автор оригинален и знает, о чем говорит. Жак в своих стихах дает мало новых образов, и в них слишком много пафоса. с. 482 * Выступление на встрече с пролетарскими поэтами Ростова-на-Дону (стр. 482). Газ. «Молот», Ростов-на-Дону, 1926, № 1355, 10 февраля — А. В-о, «Маяковский в РАППе». Выступление состоялось 7 февраля 1926 года в клубе рабкоров газеты «Молот». Маяковский пришел туда послушать местных пролетарских поэтов. С чтением стихов выступили поэты: Обухов, Гинзбург*, Полянский, Безбородов, Г. Кац, П. Кофанов, В. Жак. В заключение вечера по просьбе собравшихся Маяковский прочел стихотворение из американского цикла и третью часть поэмы «Владимир Ильич Ленин». с. 696 *Гинзбург (Лагин Лазарь Иосифович, р. 1903), писатель — 12:696. В. Маяковский. Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 12. Статьи, заметки, стенограммы выступлений. М. ГИХЛ. 1959 *** Л. Лагин (Гинзбург). Из цикла «Жизнь тому назад». Встречи. Воспоминания о Маяковском. Впервые первые я увидел Маяковского и разговаривал с ним, точнее — задал ему несколько вопросов, в Центральной литературной студии ЛИТО (то есть Литературного отдела) Наркомпроса. Была такая студия в тысяча девятьсот двадцатом — двадцать первом учебном году: первая попытка молодого Советского государства наладить организованную подготовку литераторов. Создана она была, как и сам ЛИТО, попечением Валерия Яковлевича Брюсова. Занимались мы несколько раз в неделю, по вечерам (все мы были люди весьма занятые). Обычно присутствовало человек десять-пятнадцать, поэтому каждый новый человек примечался сразу. На одном из занятий я заметил двух неизвестных. Это определенно не были студийцы. Студийцев я знал в лицо. Это, тем более, не были лекторы. Для нашей профессуры они были слишком молоды. Почти одногодки, лет по двадцать шесть — двадцать семь. Они сидели в стороне от большого, крытого зеленым сукном, длиннющего стола, за которым проходили наши занятия, на маленьком дамском письменном столике, беззаботно свесив ноги. Сидели, слушали лектора, сдержанно веселились, по-мальчишески болтая ногами, и изредка обменивались явно ехидными репликами, нашептывая их друг другу на ухо. Один из них — высокий, стриженный под машинку, с энергично выступающим подбородком, другой — ростом пониже, подвижный как ртуть, с изрядной, не по возрасту, лысиной. Судя по их лицам, им было что возразить лектору. А лектором в этот вечер был Михаил Осипович Гершензон. Перед ним белел на сукне листок бумаги с планом лекции, но он на листок не смотрел — во-первых, потому, что он прекрасно помнил и план и материал лекции, но главным образом потому, что он смотрел, и со все возрастающим раздражением, на перешептывающихся незнакомцев. Нет, они, упаси боже, нисколько не шумели. Они перешептывались совершенно бесшумно, но было нетрудно догадаться, что на его счет. Говорят (лично я ни тогда, ни впоследствии этим вопросом не занимался), что у Гершензона было что сказать нового и интересного насчет творчества Тургенева, о котором в тот вечер шла речь. Но его зачастую весьма ценные наблюдения и выводы обычно бывали сдобрены такой лошадиной дозой мистики, что вызывали живейшее желание возразить лектору у каждого, кто смотрел на мир без потребности немедленного выколупывания из него волнующих зерен иррационального и потустороннего. Гершензон, это мы все видели, весь напружинился, глаза его свирепо сузились, но он сделал над собой усилие и, стараясь не смотреть на дерзких нарушителей спокойствия, продолжал свою лекцию. Так все шло внешне вполне благополучно, пока Гершензон во всеоружии мистической терминологии не заговорил о роли вдохновения в творчестве Тургенева. И тут незнакомец, который повыше, не выдержал и громким, хорошо поставленным басом подал реплику: — А по-моему, никакого вдохновенья нет. Гершензон высоко поднял брови, словно только теперь заметил присутствие посторонних, и еще более ровным голосом быстро возразил: — Вы бы этого не сказали, если бы занимались искусством. Незнакомцы еще больше развеселились, и тот, который подал первую реплику, подал и вторую: — Не скажите. Пописываю. — Значит, неважно пописываете. — Не могу пожаловаться. — Не знаю, не знаю, — с учтивой улыбочкой отвечал Гершензон. — Литературу надо знать, — назидательно, как маленькому, сказал незнакомец. Тут второй незнакомец, который пониже, совсем развеселился, от полноты чувств хлопнул своего товарища по коленке и торжествующе воскликнул: — Разрешите представить: Владимир Владимирович Маяковский. Маяковский в свою очередь хлопнул его по коленке: — А это Виктор Борисович Шкловский! Вот это была сенсация! Чувствуя, что все наше внимание обращено на гостей, Гершензон самолюбиво закруглил свою лекцию. Но он слишком был литератором, чтобы обидеться, и смиренно остался за столом уже на правах простого слушателя. Не помню уже, почему Маяковский решительно отказался читать нам стихи, — кажется, из-за только что перенесенной болезни. А может быть, потому, что не смог превозмочь своей обиды на ЛИТО. Недаром в одной из анкет, заполненных им в том же двадцатом году, он сделал приписку: «Одиннадцать лет пишу и ругаюсь с глупыми. Признан за поэта всеми, кроме ЛИТО, печатать хотят все, кроме Госиздата». Словом, Маяковский наотрез отказался. Зато мы уговорили Шкловского, и он прочел нам небольшой доклад о том, как построен «Тристрам Шенди». Не знаю, как другие студийцы, но что до меня, то я ни о «Тристраме Шенди», ни о его авторе Стерне тогда еще и слыхом не слыхивал. А слушать Шкловского было все же чертовски интересно. Это был совершенно новый для меня технологический, что ли, разбор произведения. Я был тогда еще очень молод, мне еще не было и семнадцати лет. Мне тогда казалось, что стоит только хорошенечко вникнуть в несколько подобных разборов, и тебе откроется тайна сочинения вполне приличной прозы. В кабинет Брюсова, где велись наши занятия, мы ходили через большое помещение, в котором дореволюционные хозяева особняка, вероятно, устраивали званые вечера с танцами. На дощатой эстраде стоял большой концертный рояль. Со стены, с картины Репина, опершись на толстую трость, неодобрительно смотрел на пустынный зал писатель Писемский. Не то в конце апреля, не то в первых числах ноября тысяча девятьсот двадцать первого года я в этом зале впервые слушал Маяковского. Он прочел два тогда еще не опубликованных стихотворения. «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче (Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской железной дороге)», — строго объявил он, утвердившись перед роялем, на самой кромке эстрады, и сразу начал: В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето… Не буду врать, меньше всего я в те минуты интересовался тем, как зал реагирует на стихи моего любимого поэта, но могу засвидетельствовать — были долгие и дружные аплодисменты, значительно более долгие и дружные, чем это можно было ожидать в ЛИТО, где к Маяковскому относились довольно прохладно, чтобы не сказать больше. — А теперь, — сказал Маяковский, с каменным лицом переждав аплодисменты, — я прочту совсем недавно написанное «Стихотворение о Мясницкой, о бабе и о всероссийском масштабе». Рядом со мной стоял (стульев было чертовски мало) мужчина лет под пятьдесят, с подчеркнутой, но уже здорово траченной молью респектабельностью, в изрядно пожелтевшем стоячем воротничке с загнутыми уголками, в пенсне с золотой оправой. Он его снял, свое пенсне, как только Маяковский вышел на эстраду, и тщательно, чуть ли не до дыр протирал замшевым лоскутком, пока Маяковский читал первое свое стихотворение, протирал и во время второго стихотворения, всем своим видом давая понять, что считает себя выше подобной поэзии, что он ее попросту не замечает. Теперь я следил за лицами слушателей и видел, как даже люди, долго крепившиеся, вдруг помимо своей воли заулыбались. Маяковский кончил читать, грянули рукоплескания. Мой сосед, напялив наконец на свой точеный носик пенсне, тоже совсем уж было собрался поаплодировать, уже он и руки надлежащим манером изготовил, но в последнюю секунду передумал, вынул из кармана носовой платок и довольно звучно для респектабельного человека высморкался. Двадцать четвертый год. Весна. Бывшая Богословская аудитория Московского университета, которая тогда еще, кажется, не была переименована в Коммунистическую. Вечер Маяковского. Маяковский отвечает на записки. Вопрос: Кого вы, товарищ Маяковский, считаете самым интересным из современных советских прозаиков! Маяковский: Бабеля. Голоса из зала: Кого, кого? Повторите фамилию! Маяковский: Ба-бе-ля! Шум в зале. То, что называется — «веселое оживление». Ох уж этот Маяковский!.. Вечно разыгрывает публику!.. Слыхали, какой-то Бабель… Наверно, из футуристов… Маяковский (подняв над головой довольно толстый журнал): — Читайте рассказы Бабеля в четвертом номере журнала «Лэф»!.. Голоса с места: Ах, вот в чем дело!.. Обычная реклама любимому журналу!.. Всяк кулик свое болото хвалит!.. Как вы сказали: Вавель?.. Маяковский (не повышая голоса): Ба-бель… Запомните, четвертый номер «Лефа». Не пожалеете… Так Маяковский открывал для советского читателя талант Бабеля. Как часто и в те годы и позже обвиняли Маяковского в групповщине, в том, что он захваливает «своих» — лефовцев — и всячески принижает достижения и литературные заслуги членов других тогдашних литературных группировок. Но ведь трудно себе представить писателя, в меньшей степени отвечавшего каноническим лефовским требованиям, нежели Бабель! Я никогда не забуду, как в 1926 году в Ростове-на-Дону, в комнатке подвала Дома печати, где ростовские писатели собрались на встречу с Маяковским, он читал нам (и как читал! Не хуже автора!) «Улялаевщину» Сельвинского и «Гренаду» Светлова. Он был рад, что мог первым прочитать нам эти произведения. А ведь Илья Сельвинский был самым главным конструктивистом, а молодогвардеец Михаил Светлов — тот и вовсе одно время состоял в «Перевале». Вот тебе и групповщина! С тех пор прошло почти полстолетия, и я забыл фамилию этого лощеного и крикливого молодого человека. Назовем его для удобства ну хоть Коровичем, что ли! Политехнический музей. Большая аудитория. На эстраде Маяковский. Он аккуратно разложил на столе книжки и журналы, которые будет цитировать, снял с себя пиджак, повесил его на спинку стула, вышел к краю эстрады и перед тем, как приступить к докладу, обращается в зал с вопросом: — Корович пришел? Этого вопроса ожидали. В зале оживление, люди заулыбались. Частые посетители вечеров Маяковского, а таких всегда бывало в аудитории вполне достаточно, знали вертлявого, тощего, претенциозно модно одетого молодого человека с богатырскими ватными плечами пиджака. Надо полагать, в нем погибли задатки модного портного: он завел себе неимоверно обширные плечи за десятилетия до того, как они стали обычным атрибутом модного пиджака. Коровича томил чудовищный комплекс неполноценности, и он выбрал себе легкий путь к самоутверждению и славе. Он ходил на все вечера Маяковского и не щадил своей глотки, выкрикивая всякие обидности и пакости. Вот Маяковский и стал каждый раз перед началом выступления осведомляться у аудитории, пришел ли уже Корович, который, дескать, стал необходимым атрибутом всякого литературного вечера. Веселые голоса издала откликались: — Пришел Корович!.. Здесь Корович!.. А как же!.. Маяковский (деловито): — Значит, можно начинать. Так продолжалось несколько раз, пока уже из зала, не ожидая вопроса Маяковского, стали кричать: — Пришел, пришел!.. Здесь голубчик!.. И ведь на что мелкий человечишка был Корович, а пал в конце концов духом и замолк. Зачастил одно время на вечера Маяковского другой «активист», радетель «чистого искусства». Этот чуть что орал: «Моссельпром!.. Моссельпром!» — в том смысле, что вот Маяковский небось считает себя настоящим поэтом, а опустился до того, что пишет стихотворные подписи к рекламным плакатам этого только что тогда организованного советского треста. Они кончались, эти подписи, облетевшими всю страну словами: «Нигде, кроме как в Моссельпроме». С точки зрения ревнителей «чистого искусства» писание таких подписей попахивало профанацией поэзии. Слушал Маяковский эти выкрики не раз и не два, да и сказал: — Вы знаете, почему этот гражданин против Моссельпрома! У него папа частник! Гром аплодисментов, крикливый борец против Моссельпрома в глубоком нокауте. Замолк. Враждебные выкрики почти всегда из передних, дорогих рядов. Тут и нэпманов хватает, и околонэпманской интеллигенции и полуинтеллигенции. Молодежь, комсомольцы, студенты, рабфаковцы — горой за Маяковского. Но ответы Маяковского на реплики с мест настолько молниеносны, остроумны, так без промаха бьют, что зачастую смеются его ответам и те, кто пришел в надежде на скандал. Сколько раз Маяковскому пришлось отвечать на выкрики из зала: «Маяковский! Рабочие вас не понимают!» Обычно он на подобные декларации отвечал уважительно, но раз не выдержал: выкрикнул ему эту обидную фразу мужчина весьма не пролетарского облика, и Маяковский ответил: — Если вы от рабочего класса, почему у вас голос такой писклявый! Именно не «пискливый», а «писклявый». Это было особенно уничижительно — «писклявый». Какой-то интеллигентный нэпман весь в мыле, давясь от бешенства, подбегает к самой эстраде и, потрясая кулачками, кричит: — Вы не поэт, Маяковский!.. Вы труп, труп, труп!.. Маяковский почти сочувственно смотрит на сразу оробевшего и обмякшего господинчика и задумчиво, не повышая голоса, обращается к аудитории: — Странное дело: я — труп, а смердит он! Были, конечно, и среди хороших советских людей многие, кто не целиком, а иногда и вовсе не принимал Маяковского. Многие из них потом переменили свое мнение, другие так и не признали его подлинно новаторскую, революционную поэзию. Что правда, то правда. Но еще в большей степени правда, что все реакционное, контрреволюционное, что оставалось еще в те годы в юной Республике Советов, даже фамилии Маяковского не могло слышать без скрежета зубовного. За долгие годы своих публичных выступлений Маяковский получил не одну тысячу записок. Очень много дружеских, одобрительных но, очевидно, и немалое количество враждебных — на то он и был поэтом Революции. Хватало среди последних и насчет того, что рабочие его, дескать, не понимают. Он и на них отвечал. Убедительно отвечал. Слава богу, поднакопился кой-какой опыт. Но каждый раз, я этому неоднократно был свидетелем, он воспринимал подобное обвинение с такой же болью, как и впервые. В седьмом номере журнала «Дон» за 1968 год в связи с семидесятипятилетием со дня рождения Маяковского был помещен очерк старейшего ростовского поэта Вениамина Жака. В нем рассказывалось о Маяковском в Ростове-на-Дону. Описание выступления Владимира Владимировича в знаменитой «столовке» Ленинских мастерских Владикавказской железной дороги завершается так: «В конце вечера, может быть под впечатлением выступления Лагина, Маяковский проголосовал: — Кому понятны мои стихи! Поднял руки весь зал». С «может быть» спорить трудно. Лично я уверен, что и без моего выступления голосование дало бы тот же самый результат. Но смею думать, что оно во всяком случае не ухудшило отношения собравшихся в столовой железнодорожников и членов их семей к Маяковскому и его творениям. Память об этом вечере, пожалуй, самое дорогое воспоминание в моей достаточно долгой литературной жизни. С него началось мое длившееся до самых последних дней поэта доброе (я бы сказал — не разовое) с ним знакомство. На этом вечере я произнес единственную в моей жизни по-настоящему очень нужную и мне и другим речь на литературную тему. И если я сорок с лишним лет не решался выступить с воспоминаниями о Маяковском, то только потому, что опасался первый говорить о том, что между делом, но все же на двух колонках из шестнадцати рассказал обо мне в связи с пребыванием Маяковского в Ростове Вениамин Константинович Жак. Теперь я чувствую себя вправе сделать некоторые дополнения и уточнения к этому интересному очерку, по крайней мере в той части, которая касается моей скромной особы. Для этого мне предварительно нужно сказать несколько слов о первой в том году встрече ростовских писателей с Маяковским, которая состоялась в начале февраля двадцать шестого года в подвале Дома печати. Тогда он располагался на углу Суворовской и проспекта Карла Маркса. Кстати, именно здесь и в том же году читал нам совсем еще молоденький, Александр Фадеев свой еще не опубликованный «Разгром». Была бы моя воля, я бы отметил это место специальной мемориальной доской. До сих пор не пойму, почему я в тот памятный вечер сидел вместе с Александром Бусыгиным, председательствующим, поэтом Обуховым и, конечно, нашим почетным гостем Маяковским на эстраде впритирочку за куцапеньким и зыбким столиком президиума. Надо полагать, я удостоился этой чести как единственный тогда в Ростове представитель красноармейской музы. Для нас, ростовских поэтов, это было не обычное собрание: мы читали свои стихи Маяковскому. Пролетарские поэты, с замиранием сердца выносящие свои произведения на суд «попутчику» Маяковскому! И не тайком, а в организованном порядке. Ситуация! Вряд ли можно переоценить то чувство оскорбленной справедливости, какое испытывал в течение долгих лет Маяковский, нося, как тяжкие вериги, проклятую, обидно незаслуженную бирку «попутчик». Но ее всерьез (а может быть, в глубине души и там — не всерьез) принимали только в центральных рапповских канцеляриях. Все, что было живым и мало-мальски, одаренным в советской пролетарской поэзии, считало за честь похвалу этого пламенного поэта-борца. И мы, ростовские, рапповские поэты в том числе. Только говорить это вслух, а особенно с трибуны, было не принято, а с точки зрения рапповской дисциплины — в высшей степени предосудительно и даже преступно. Почти все наличествовавшие в тот вечер ростовские поэты вынесли на суд Маяковского по нескольку своих произведений. Я прочел отрывки из своей поэмы «Песня об английском табаке» и стихотворение «Отделком», то есть отделенный командир. Об отрывках из моей поэмы Маяковский отозвался более чем прохладно (литературные реминисценции, книжность), а «Отделкома» похвалил. И дал мне путевку в жизнь, сказав: — Этот писать будет. И вот уже без малого полвека, как я крепко помню эти три слова и всю ответственность, которую они на меня налагают. В том же году, 27 ноября Маяковский выступал в знаменитой «столовке» (в девятьсот пятом здесь заседал Ростовский совет рабочих депутатов). В этот ненастный воскресный вечер просторное помещение было битком набито, и поэт прекрасно отдавал себе отчет, что перед ним цвет ростовского рабочего класса, как тогда любили выражаться ораторы. Десятки молодых железнодорожников приветствовали его у проходных ворот и торжественно проводили в «столовку», до самой сцены. Всегда подчеркнуто спокойный, Маяковский был явно взволнован. Интересный, своеобразный и остроумный собеседник и докладчик, он на сей раз в своем вступительном слове, казалось, превзошел самого себя. Аплодисментами зала закончилось вступительное слово. Затем полагался обмен мнениями и напоследок Маяковский должен был читать стихи. Первое слово в прениях взял заранее подготовленный организаторами вечера для затравки разговора парень лет двадцати. Судя по всему, литкружковец. Фамилию его я забыл. Кажется, что-то вроде Кочкина. Минут пятнадцать он с апломбом ученика, хорошо выучившего урок, незатейливо растолковывал собравшимся, почему Маяковский и его произведения чужды рабочему классу и непонятны. Все объяснялось чрезвычайно просто. Чужд Маяковский потому, что попутчик, о чем всем уже очень давно известно, а нам требуются настоящие пролетарские поэты. Почему Маяковский попутчик, а не настоящий пролетарский поэт, это любому ребенку понятно, и он лично на эту тему распространяться не будет. А непонятен Маяковский потому, что пишет непонятно и вытрющивается, вместо того чтобы писать понятно и не вытрющиваться. Я сидел за кулисами и видел: у Маяковского на его сразу помрачневшем лице играли желваки, от прежнего его радостного возбуждения не осталось и следа. И сразу стало видно, что он очень, очень устал и от подобных жестоких, неблагодарных укоров, и просто от того, что это его выступление было не то пятым, не то шестым за последние двое суток, не считая утомительной поездки в переполненном поезде вчера из Ростова в Новочеркасск и сегодня утром — обратно в Ростов. Отбарабанил молодой товарищ Кочкин свой «отпор» непонятному и неразумному попутчику и ушел провожаемый снисходительными жиденькими и, я бы сказал, недоуменными рукоплесканиями. И наступила долгая, душу выматывающая пауза. Никто не записывался в прения. Ни в зале, ни за кулисами, где нас собралось несколько человек, более или менее причастных к литературе. Поддерживать и «развивать аргументацию» Кочкина совесть не позволяла, а возражать ему не позволяла рапповская дисциплина. Вернее, не дисциплина, а традиция, что ли. Пламенные уговоры Бусыгина, председательствовавшего на вечере, не помогли, и тогда он решился на запрещенный прием. Он вернулся на сцену, к своему председательскому столику, и с самым невинным видом предоставил слово мне, автору этих строк. Я, конечно, и не готовился к такому. А расчет Бусыгина был на наши дружеские отношения (не захочу же я, в самом деле, его подвести). И этот расчет безотказно сработал. — А-а-а, — понимающе протянул Маяковский, увидев меня выходящим из-за кулис, и мрачно ухмыльнулся. А понимать это надо было в том смысле, что вот говорил я про этого политрука, что он будет писать, обласкал его, похвалил его стихотворение, а он сейчас будет про меня… Я его правильно понял, и мне стало очень обидно: какие основания он имел так плохо обо мне думать! И в то же время я впервые за многие годы постиг всю глубину горечи, которую испытывал Маяковский в эту и множество подобных минут. — Тут до меня выступал товарищ Кочкин, — начал я свой вынужденный экспромт. — Товарищ Кочкин от имени всего победоносного рабочего класса Советского Союза укорял, давал оценку, иногда снисходительно похлопывал по плечу, но главным образом порицал нашего замечательного революционного, пролетарского поэта товарища Маяковского. Мне хочется первым делом задать предыдущему оратору два вопроса. Первый вопрос: понятны ли вам лично, товарищ Кочкин, произведения товарища Маяковского? — Не во мне дело! — гордо ответил с места Кочкин. — Я-то понимаю. Рабочий класс не понимает, вот что важно! — Какая отеческая забота о рабочем классе, который непонятно каким манером сумел без руководства товарища Кочкина победить царизм, капитализм, интервенцию, прекрасно разбирается в управлении первым в мире пролетарским государством, но, бедненький, никак не разберется в стихах товарища Маяковского. Что, вот эти стихи рабочий класс не понимает? Я прокричал на весь зал: «Ешь ананасы, рябчиков жуй! День твой последний приходит, буржуй!» С этим стишком матросы штурмовали в Октябре Зимний! Или, может быть, эти стихи непонятны! Пусть, оскалясь короной, вздымает британский лев вой! Коммуне не быть покоренной! Левой! Левой! Левой! Меня трясло от возбуждения, от обиды за моего любимого поэта, за его прекрасную, боевую, такую нужную народу работу. (Между прочим, не перестаю удивляться, как точно, почти слово в слово, я запомнил мой тогдашний экспромт.) — Нет, товарищ Кочкин, вы выступали самозванцем. Рабочий класс вам не давал такого поручения. Настоящий рабочий, если даже что-нибудь и не сразу ему понятно, призадумается, постарается понять и обязательно поймет. Кстати, даже американские миллиардеры не нанимают людей разжевывать за них конфеты. По крайней мере, я еще пока об этом нигде не читал. Если хорошая вещь не сразу раскусывается, то только неразумный младенец ее отшвырнет… Полвека с лишним я время от времени выступаю с речами, но не было у меня ни до того вечера, ни после него выступления, где меня бы так слушали, где бы я так легко, яростно и доказательно говорил на литературную тему. Несколько раз мою речь прерывали дружные рукоплескания всего зала, и я прекрасно понимал, что это не мне хлопают, а Маяковскому — за его великолепные стихи, за то, что они народны в самом высоком смысле слова, за великий и повседневный его писательский подвиг. — Сейчас вам сам товарищ Маяковский будет читать стихи, и вы, голову даю на отсечение, все поймаете, все до последней строчки прочувствуете как свое, рабочее, нужное народу… Ужасно мне жалко, товарищ Маяковский, что вы завтра уезжаете. Пригласил бы я вас в гости к Красной Армии, к нам, в Краснознаменный двадцать седьмой полк девятой Донской дивизии. Выступили бы вы перед нашими бойцами, командирами и политработниками. И они были бы вам очень благодарны и безусловно так же вас поняли бы, как сейчас вас поймут трудящиеся славных Ленинских мастерских! Выкрикнул я эту фразу полузадохшийся от волнения, спрыгнул со сцены в зал и сел на свободное место в первом ряду. Боюсь, что Маяковский разволновался не меньше моего. Он подошел к кромке сцены и спросил меня: — Вы что, здешний или москвич! — Москвич. — Приходите ко мне завтра в гостиницу часов в одиннадцать утра. — Он сказал мне адрес. — Только обязательно приходите. А потом Маяковский долго и с радостью читал стихи. После каждого — гром аплодисментов. Его попросили прочесть из поэмы «Владимир Ильич Ленин». Он прочел несколько больших отрывков. Потом он читал стихи об Октябре, о партии. А потом Маяковский, счастливый и усталый, пригласил: — Кому понятны мои стихи, подымите руки! Весь зал поднял руки. В очень интересной книжке Павла Ильича Лавута «Маяковский едет по Союзу» после более подробного описания этого примечательного голосования мы читаем: «Маяковский встретился в тот день с писателями, с комсомольцами и с рабкорами. Молодежь отправилась на вокзал провожать его…» Тут Павлу Ильичу маленечко изменила память: они с Маяковским уехали только на следующий день, в понедельник. Я этот день на всю жизнь запомнил. В этот день я впервые по приглашению Маяковского был у него в гостях. Комиссар полка не сразу отпустил меня середь дня в гости. В роте, особенно для ее политрука, должность которого я исполнял, дел было по горло. С трудом убедил я его, что меня действительно пригласил к себе знаменитый поэт Маяковский. Комиссар отпустил меня, приказал передать Маяковскому красноармейский привет и пригласить посетить наш полк во время следующего посещения Ростова. В начале своего визита я здорово осрамился, показал себя далеко не с самой лучшей стороны. На столе в вазочке светилась горка мандаринов. — Угощайтесь! — сказал мне Маяковский, когда я снял с себя шинель и шлем. Тогда еще в армии ходили в шлемах-богатырках. — Спасибо, не хочется, — ляпнул я от смущения, по всем канонам мещанской благовоспитанности, хотя у меня слюнки потекли, когда я увидел мандарины. По гостеприимно улыбавшемуся лицу Владимира Владимировича пробежала легкая тень разочарования. Несколько мгновений мы молчали, потом я неуверенно проговорил: — Владимир Владимирович, беру свои слова обратно. Я вам соврал. Я вам это сейчас докажу на практике. — Вот это другое дело, — рассмеялся Маяковский. — Милости прошу, доказывайте на здоровье. Я бросился доказывать, горка мандаринов помаленьку превратилась в плоскогорье и совсем скоро превратилась бы в пустыню, если бы я не призвал себя к порядку. А тем временем Маяковский говорил мне о работе над стихом. — Написал стихотворение, — сказал он, — положи под подушку. Через несколько дней извлеки из-под подушки, внимательно прочитай, и ты увидишь, что не все у тебя гладко. Выправь, и снова под подушку на некоторое время. Семь раз проверь перед тем, как понести в редакцию. Грешным делом я попытался «взять реванш» за мою поэму, попытался процитировать кусочек. Он остановил меня: «Напрасный труд. Я ее отлично помню». — И подробно пересказал мне мои стихотворные разоблачения лондонского Сити. — Вот это да! — восхитился я. — С февраля месяца запомнили! — У меня, молодой человек, память, как дорога в Полтаву: каждая калоша в ней застревает. А вот «я вместе с ними написал о том в Москву, где у меня знакомый есть редактор» — это сказано свободно и ново. Это я из вашего настоящего стихотворения, которое, да будет вам известно, называется «Отделком». Потом он расспрашивал меня о жизни в нашем полку и очень веселился, когда я ему рассказывал про командира роты, в которой я исполнял обязанности политрука. Его звали Шандор Шандорович Волан, мадьяр из военнопленных мировой войны, участник гражданской войны, прекрасный человек с одним, но зато совершенно неизлечимым недостатком: он обожал произносить речи перед вверенной ему ротой. Говорил он по-русски неописуемо плохо, с чудовищным акцентом. Одной из моих обязанностей было уговаривать Волана не выступать перед ротой, потому что красноармейцам смешно его слушать и это неминуемо отражается на дисциплине. Мы побеседовали часа полтора, и все это время я видел перед собой совсем другого, непривычного Маяковского. Уж на что я был тогда молод, но и до меня вдруг дошло, что этот на эстраде столь ершистый, задиристый, язвительный, а иногда и грубоватый человек — в обычной жизни мягкий, добрый и очень легко ранимый. На прощанье он взял с меня обещание, что я в Москве ему позвоню и буду носить свои стихи в журнал «Новый Леф», который с будущего, 1927 года будет выходить под его редакцией. — Вы будете носить, а я буду их помаленечку браковать, и вы заживете, молодой человек, в сказочном счастье. Когда я уже застегивал поверх шинели пояс, Маяковский усмехнулся и спросил как бы между делом: — А вам не влетит от рапповского начальства за вчерашнее выступление! — Как-нибудь обойдется, — с деланной небрежностью ответил я, хотя и не без некоторого, ну, скажем, любопытства ждал очередного заседания нашей ассоциации. Обошлось. А отдельные наши товарищи даже хвалили мое выступление. Конечно, неофициально. Я не очень назойливый человек, и в Москве не особенно часто затруднял Маяковского своей особой. Несколько раз я по разным поводам ему звонил, посетил его по его приглашению в нынешнем проезде Серова, имел честь горделиво восседать в числе других считанных счастливчиков у задней стены эстрады Большой аудитории Политехнического музея во время выступлений Маяковского. Он мне подарил первый номер «Нового Лефа» со своим автографом и росчерком во всю длину первой страницы. Примерно через год мы как-то встретились на Страстной, ныне Пушкинской, площади. Он пожал мне руку и строго спросил: — Вы что же, молодой человек, Фет или Тютчев! Сколько мне раз надо приглашать вас приносить стихи в «Новый Леф»? — А я, Владимир Владимирович, больше стихов не пишу. — Это почему ж такое варварство? — А я пораскинул мозгами и понял, что так, как вы, я писать никогда не сумею, а так, как некоторые другие, — я лучше сейчас повешусь. — Гм-гм!.. Решительно, ничего не скажешь. Вы далеко не безнадежны как поэт, но, конечно, вам видней… Что ж, расстались с литературой? — А я, Владимир Владимирович, попробую себя в прозе… А что это у вас приколото, такое красивое! — заинтересовался я, заметив на лацкане его пиджака поблескивавший красной эмалью значок с буквами ОДР. — Общество «Долой рукопожатия!» — рассмеялся он, пожимая мне на прощанье руку. Но я уже разобрался, что это значок недавно организованного добровольного Общества друзей радио. Он был очень красив в тот день: высокий, богатырски сложенный, с гордо поставленной головой. Прохожие, как всегда, с любопытством, а многие — и с восхищением оглядывались на поэта, который шел по Тверской улице в сторону площади, которую впоследствии назвали его именем. В качестве политработника запаса я отбывал повторный сбор в должности дублера комиссара отдельного батальона связи. Работать мне пришлось с ребятами толковыми, хорошо грамотными и достаточно озорными. Сбор подходил к концу. По традиции его полагалось завершить концертом. Мне показалось, что это как раз тот случай, когда можно с пользой для дела использовать доброе ко мне отношение Маяковского. В самом деле, чем черт не шутит! Моим подопечным это будет первоклассный сюрприз. Среди них много почитателей Маяковского, а видеть и послушать его интересно всем. Я позвонил Владимиру Владимировичу. — Здравствуйте, Владимир Владимирович, у меня к вам агромаднейшая просьба. — Выкладывайте, товарищ экс-поэт. Я изложил свою просьбу. Маяковский чуть помедлил с ответом. Потом сказал: — Голубчик, я себя последние дни омерзительно чувствую. Позвоните мне денька через три-четыре… Этот разговор происходил десятого апреля тысяча девятьсот тридцатого года, в одиннадцатом часу утра.
|
| | |
| Статья написана 23 марта 12:55 |
Ну что ж, очень символично Пришёл автограф с малой родины автора "Хоттабыча". "Уходит время вспять, а там не до того: признать иль не признать на родине его?" (витеблянин Давид Симанович)
|
| | |
| Статья написана 26 февраля 17:29 |
В недавно восстановленной Большой Любавичской синагоге Витебска регулярно проводятся различные культурные мероприятия, тематические вечера, лекции и концерты. Приглашаются на них все желающие. Вход бесплатный. Ближайшее мероприятие пройдёт 15 февраля в 19 часов. Витебский историк и краевед Аркадий Михайлович Подлипский расскажет о писателе Лазаре Лагине – авторе «Старика Хоттабычы» и многих других книг. 15 февраля 2024 года в Большой Любавичской синагоге г. Витебска состоялась лекция витебского краеведа Аркадия Подлипского о Лазаре Лагине — уроженце Витебска, авторе "Старика Хоттабыча" и других книг. Вашему вниманию предлагаются фрагменты из лекции Аркадия Подлипского. Семён Шойхет
http://mishpoha.org/pochta-mishpokhi/1807...
|
| | |
| Статья написана 26 февраля 00:15 |
В «Старике Хоттабыче» главный герой Волька Костыльков сначала жил в Трёхпрудном переулке (с 1951 и далее), а потом со всей семьёй переехал в новый дом, где и познакомился со старым джинном. На тот момент там жил сам автор. В телефонном спр. 1954 г. указано местожительство Лагина : "Лагин-Гинзбург Л. И., Трехпрудный пер., 11/13, тел. Д1-39-20." Позднее, Лагин вывел своего соседа по лестничной площадке как агента царской охранки в романе "Голубой человек" (1964). И тот, воспользовавшись телефонным справочником, звонил ему ночами с вопросом: когда ты, наконец, уберёшься в свой Израиль? А Лагин отвечал, что убраться не может, т.к.мама у него белоруска (из воспоминаний дочери). *** Н. Лагина род. в дек. 1941 , 3(?), её мать ск.после 1979 г. * Дочь известного советского писателя Наталья Лазаревна ЛАГИНА родилась в 1941 году (а вероятнее – 3 декабря 1936 года), родители её развелись в 1946-м, так что у Н. было ещё двое отчимов. Занималась журналистикой, в 1960-е годы работала в журнале «Юность», выступала как театральный и музыкальный критик. Автор трёх книг об артистах. В 2000-х решила продолжить известную сказку отца, опубликовала две книги серии «И снова Хоттабыч» (2006, 2008). Об её творчестве по нашей теме: https://gorky.media/context/mutanty-v-str... *** Исследовательница творчества Лагина Светлана Козлова (Витебск): "О том, что большая семья Гинзбургов, в которой родился будущий писатель Л. Лагин, проживала в Витебске в доме по улице Подвинской , на втором его этаже, мне сообщил один старожил в начале 1990-х гг., имени его я не записала , как и не зафиксировала эти воспоминания. Он сказал, что в дом попала бомба в ВОВ. На его месте долгие годы находился сквер. Сейчас-- Николаевский хуторок. Подвинская улица, ныне Л. Толстого , идет вдоль Витьбы до самой Двины, сформировалась в эпоху средневековья. * Л. Лагин в большой степени был человеком своей эпохи, человеком, который пережил сталинские времена. Что- то в нём было спрятано очень глубоко, и его можно понять. Семья была очень закрыта для внешнего мира. Я поняла, что Л. Лагин не хотел говорить о себе много, но, осознавал силу своего таланта. Первоначально дочь Лазаря Лагина говорила -- это бабушка писателя, а позже не подтвердила .Это о фотографии.Наталья Лагина, дочь, я поняла, очень смутно представляла своих далеких родственников. Уже когда Подлипский с ней разговаривал, об этом фото не было и разговоров. А было представлено фото большой семьи и не аннотированное. Она говорила о том, что больше общалась с родными ее матери. Вероятно, это фото её (Натальи) бабушки Екатерины. Наталья вместе с бабушкой Катей со стороны мамы Татьяны Васильевой, вскоре после развода родителей переехала к отцу. Однако, не исключено, что это фото её бвабушки Ханы Лазаревны (мамы Лазаря Иосифовича). Нет пояснения к этому фото и со стороны ныне здравствующих племянника и племянницы Лагина. * "Герои книг Лазаря Лагина вспоминали: “Мама утром ведет меня за ручку по переулку. В морозном воздухе искрится, переливается цветами радуги снег. Темная река, как “море-океан” из бабушкиной сказки, спряталась за крутыми берегами… В нищем витебском дворике нас встречает общеничейный “дворник” по кличке Бобик…” Но на самом деле эти строки относятся к детству самого писателя. Роман ' Остров Разочарования". Советский моряк Егорычев во время крушения корабля оказывается в водах океана. Перед лицом смертельной опасности он вспоминает своё детство. Мама ведет его за ручку....Но, не совсем точно передан этот текст, когда я сравниваю с изданием, которое находится у меня под рукой. Это издание 1956г, а были еще 1951, 1953, 1961, в фонды музея попала и рукопись этого произведения. Воспоминания героя произведения относятся к Москве. Мне показалось, что там просматриваются личные воспоминания автора. Особенно синь — река, на берегу которой стоял дом его детства. Однако в издании 1956 г упоминается про тёмносиний бор как "море- окиян" из бабушкиных сказок. Взято из этого произведения , возможны разночтения в других изданиях, доступа я к ним не имею сейчас." Светлана Козлова. * Находим в ОР 1956 и 1961 г. текст со множеством автобиографических фактов: " ...Мама утром ведет его за ручку в детский сад в Большой Козихинский переулок... Отец впервые показывает ему громыхающую, огромную, как пароход, ротационную машину, на которой отец работает печатником... Вот восьмилетний Костя с первой своей похвальной грамотой, бережно свернутой в трубочку и перевязанной бечевкой от завтрака, возвращается из школы и, переходя улицу Горького (тогда она еще называлась Тверской) у Старо-Пименовского переулка, чуть не попадает под трамвай (тогда еще по улице Горького ходили трамваи)... Первые зимние каникулы у деда Леши, недалеко от Клина, под Москвой. Снег, играющий голубыми, желтыми, красными, фиолетовыми, оранжевыми, зелеными искорками. Реденькая березовая рощица в ясном морозном воздухе точно в хрустале. Темно-синий сосновый бор в просветах между далекими косогорами, как «море-окиян» из бабкиной сказки. Дед встречает замерзшего Костю на пороге, веселый, сухонький, в ловко подшитых валеночках, покашливает в кулачок. Он до революции в Клину стекло дул на стекольном заводе и с той поры кашлял. Дед подмаргивает хитро-прехитро, низко кланяется внучку: «Пламенный привет ровеснику Октября! Просим вашу милость щец похлебать!» Ученик фабзавуча Костя Егорычев получает первую удовлетворительную отметку за самостоятельно изготовленную деталь... Студент первого курса архитектурного института Константин Егорычев впервые рисует обнаженную натуру. Ему неловко и перед нею и перед своими сокурсниками и, особенно, сокурсницами... Низенький широкоплечий капитан третьего ранга докладывает комсомольцам института о наборе в военно-морские училища... Веселая, с песнями поездка в Севастополь. С ним Витя Сеновалов, незабвенный его «корешок»... Первые минуты в Севастополе... Ясная свежесть сентябрьского черноморского утра. С вокзальной площади, если задрать голову, видно, как высоко наверху, по крутому подъему, вырубленному в скале, неторопливо карабкается в гору, цепляясь за провод смешным допотопным роликом, крошечный зеленый трамвайчик... ...Командира роты морской пехоты старшего лейтенанта Егорычева принимают в партию в воронке от тысячекилограммовой бомбы на передовых, под Меккензиевыми горами... Он произносит речь над могилой Вити Сеновалова... Первое ранение... Первая встреча с Зоей в госпитале. Она дежурная сестра в его палате... Штурман быстроходного тральщика «Глеб Хмельницкий» старший лейтенант Егорычев бежит по разоренной улице Фрунзе, сворачивает направо, к Артиллерийской бухте. Школа, в которой теперь размещен госпиталь. Две забинтованные фигуры лежат неподвижно, лицами кверху на белых, крашенных масляной краской койках и беседуют, не. видя друг друга. Одна из них Зоя. Вся в бинтах, только голова и левая рука не забинтованы. От повышенной температуры румянец во всю щеку... Итак, перед Егорычевым был один из его противников по Севастопольской обороне, один из офицеров генерала фон Манштейна. — Смит, — сказал он очень спокойным голосом, — мы стоим против света, и майор фон Фремденгут видит только наши силуэты. Будьте так добры, старина, возьмите фонарик, который лежит вон на том столике, и посветите господину майору войск СС. Смит зажег фонарик, и майор увидел на кителе Егорычева позеленевшую за время их скитаний на плоту бронзовую медаль: «За оборону Севастополя». Фремденгут помертвел. Нижняя челюсть отвалилась у него, как у удавленника. — Русский!.. Моряк!.. Севастополец!.. Майн готт!.. — Ну вот мы и познакомились, — сказал Егорычев. — А теперь, — обратился он к Смиту, — захватите-ка отсюда какую-нибудь подходящую бечевочку, чтобы связать фельдфебеля, и зовите сюда наших друзей. А я пока присмотрю за майором..." * Религиозное обучение самого Лагина (оттуда же): "Незадолго до рассвета мистер Фламмери вдруг с неожиданной энергией поднялся из углубления, в котором он до того недвижно пребывал, уселся на сиденье напротив Егорычева и хриплым, но громким голосом сообщил: — Псалом восемьдесят шестой. Молитва Давидова. После этого он мокрыми ладонями пригладил свои мокрые волосы, встал на ноги, для пущей устойчивости несколько согнул колени и широко раскинул руки, откашлялся и начал: — «Прислони, господи, ухо твое и услышь меня, потому что я беден и нищ...» Он всхлипнул, звучно высморкался. — «Прислони ухо твое к воплю моему, потому что пресытилась бедствиями душа моя и жизнь моя дошла до преисподней... Я сравнялся с отходящим в могилу...» * "И тогда Сулейман ибн Дауд позвал своего визиря Асафа ибн Барахию..." Асаф (XI — X в. до н.э.), начальник певцов, пророк. Сын Берехии, левит из рода Гирсона (1 Пар 6, 39-43). Известнейший певец из начальников певцов и священных музыкантов при царе Давиде. Управлял богослужебным пением в Скинии Завета, между тем как четыре его сына управляли четырьмя певческими классами. Именование Аасафа "прозорливцем" (2 Пар. 29, 30) и пророческий характер его псалмов позволяют говорить о нем как о храмовом пророке [1]. По энциклопедии под. ред. Лопухина, "носил почетный титул "прозорливца". В талмудической традиции, согласно одной версии, Асаф помогал Давиду в написании псалмов [2], по другой — Асаф жил в эпоху плена и, видя разрушение храма, радовался, что Господь «излил гнев Свой только на бревна и камни» [3]. Его потомки унаследовали его дарование и впоследствии под именем "сынов Асафа" образовалась целая школа музыкантов и певцов, которые впоследствии играли ведущую роль в богослужении Второго храма, поскольку только певцы из этой династии упоминаются среди возвратившихся из плена (1 Езд 2, 41; Неем 7, 44). Священное Писание особенно отмечает их пророческое служение (1 Пар 25, 1-2; 2 Пар 20, 14-23). Позднее авторитет Асафа, чьи псалмы пелись при восстановлении служения в храме при царе Езекии, приравнивался к Давидову (2 Пар 29, 30). Псалтирь содержит двенадцать "псалмов Асафа" — 49, 72-82. Однако на основании описанных в псалмах событий более позднего периода их авторство, приписываемое Асафу, ставится под сомнение библейской критикой. Псалом Асафа. Тегилим №73. Автором книги с глубокой древности признаётся — как в еврейском, так и в христианском предании — царь Соломон[4]. Хотя имени его буквально и не значится в книге, но лицо, символически принимающее на себя имя Екклесиаста, называет себя сыном Давидовым и заявляет, что он царь Иерусалимский, а в заголовке сирийского перевода прямо стоит: «книга Когелета, то есть Соломона, сына Давидова, царя Иерусалимского»[5]. Википедия. *** "Я вспоминаю довольно богатую библиотеку, с папиными книгами по специальности, с мамиными книгами по истории (о коих я уже писал), с некоторыми художественными и детским книгами. Сейчас я не могу понять, где всё это помещалось – в этажерке?... Но книги были, некоторые сохранились до сих пор – у сестры Сони в Москве или у меня. Помню томик Лермонтова, томики из собраний Гоголя и Чехова, книгу дяди Лазаря «Старик Хоттабыч» 1940 г., однотомник Матэ Залки (генерал Лукач), что-то Пушкина, детские книжки, Л. Аусвейт «Как открывали земной шар» (1939), в конце 40-х я читал их с большим интересом. Сюда добавляются повести Сетон-Томпсона, книга Поля де Крюи «Охотники за микробами» и другие книги, взятые у родных и прочитанные в библиотеках. " Племянник И. М. Гинзбург * Лагин загорелся этой идеей. И пошел в библиотеку, где его встретил как будто выходец из машины времени, интереснейший персонаж – востоковед Мустафа Османович, чудаковатый старичок с острой серебристой бородкой, в цветном жилетике, в ботинках с чуть задранными носами. Он-то и стал прототипом главного героя в будущем прелестной повести-сказки «Старик Хоттабыч»… * Наш севастопольский поэт Афанасий Красовский так отзывался о Лазаре Лагине: «Лагин? Это, брат, сила – мужик. Я, тогда еще молоденький морячок-корреспондент, глядел на него, как на Бога. Он же был автором волшебной повести, которую читали в окопах Севастополя! И когда он появлялся на огневых позициях, ему вслед неслось: «Смотрите, Хоттабыч идет!» https://www.jewmil.com/biografii/lagin-gi...
* О простодушном, слегка лукавом и очень обаятельном старике Хоттабыче слышали все. А вот о писателе, выдумавшем джинна, знают немногие. Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб затмил славой своего родителя — проработавшего 45 лет в журнале “Крокодил” сатирика Лазаря Лагина. Впрочем, у сказочного персонажа и его автора много общего: чувство юмора, отзывчивость, бескорыстность, нежность, доброта. Не случайно самого Лагина друзья за глаза часто называли именем его популярного героя. Что же известно про реального, а не вымышленного Хоттабыча? Увы, немногое. Его дочь, искусствовед Наталья Лагина, вспоминает: отец считал, что писатель должен книжки писать, а не интервью раздавать. Было еще одно обстоятельство, приучившее его оставаться в тени: настоящая фамилия писателя Гинзбург — это такой еврейский Иванов. А псевдоним сложился из первых слогов имени и фамилии: ЛАзарь ГИНзбург. В неполные шестнадцать лет будущий Хоттабыч ушел на гражданскую войну. В семнадцать вступил в партию, а уже потом в комсомол. Учился год в консерватории, затем окончил отделение политэкономии Московского института народного хозяйства, стал кандидатом экономических наук и вдруг... засел за фельетоны. Работал в “Правде”, в 1934-м перешел в “Крокодил”. Как раз ко временам массовых репрессий. После расправы над главным редактором журнала Михаилом Кольцовым Лагин мог стать следующей жертвой. Отвел беду Александр Фадеев, отправив его в длительную командировку в Заполярье, где тот и “выпустил из бутылки своего джинна”. Дочь вспоминает: “Мама рассказывала, к нам приходили каждый день с ордером на арест. Но ордер был действителен только в течение суток, а папу нигде не могли найти...” Мама Натальи Лазаревны была невероятно красива. В “Низких истинах” Андрей Кончаловский пишет: “После войны в Москве были три самые красивые женщины, и всех звали Татьянами”. Кого конкретно имел в виду режиссер? Прежде всего Татьяну Лагину (Васильеву). Фотографа, фоторедактора АПН (Агентство политических новостей), талантливую, с утонченными чертами лица. А вот что рассказывает дочь. “Мама была очаровательной, вылитая Любовь Орлова в ее лучшие годы, — Наталья Лазаревна достает выцветший снимок. — Она работала секретарем в журнале “Крокодил”, и ее постоянно приглашали сниматься в кино. Но стать актрисой таланта не хватило. Зато в фильме “Весна” она на крупных планах дублировала порой нашу первую кинозвезду. Ведь в те времена Орловой было уже за пятьдесят. Увы, я-то сама внешне — вылитый папа. Но и внутренне, к счастью, тоже копия он”. Семья распалась после Великой Отечественной войны. Татьяна ушла от Лазаря Лагина к пресс-атташе югославского посольства. Случилось это в 1946 году. Первый отчим потрясающе относился к Наташе, мечтал, чтобы они вместе уехали жить в Югославию. И тут Тито поссорился со Сталиным. Красавица Татьяна оказалась на распутье: Лазарь Иосифович не отпускал с ней Наташу, а в “органах” прозрачно намекнули: не уедете — посадим. Татьяна все-таки отбыла в Югославию, где вскоре ее нового мужа арестовали. Эта участь грозила и ей. Спас Татьяну любимец Сталина писатель, четырежды лауреат Сталинской премии Николай Вирта. Он предложил ей руку и сердце. Со вторым отчимом Наташе не повезло: “Слышать каждое утро от него “жидовское отродье” не слишком приятно”. А когда в доме появился Саша — детдомовец, взятый четой на воспитание, — Наташе с ее прокатным пианино стало просто негде жить. Она вернулась к отцу. Интересно, что потом Саша стал близким и любимым человеком для Лагина. Лазарь Иосифович умолял отдать ему Сашу — неродного ребенка неверной жены. Не удалось уговорить. Татьяна Лагина еще раз побывала замужем, но снова ненадолго. В конце концов осталась одна. Лазарь Иосифович не забывал о ней, напоминал и дочери: “Зайди, ей нелегко”. А Наталья Лазаревна на вопрос журналистов, как отец относился к маме, отвечала: он любил ее одну, до такой степени любил, что, даже будучи уже больным, когда я уезжала, отказывался от ее помощи, хотя она жила в доме напротив... В Москве на улице Черняховского на одном из зданий висит мемориальная доска с надписью “Здесь жил писатель Константин Симонов…” В этом же доме последние свои годы прожил и Лазарь Лагин (умер в 1979-м в возрасте 75 лет). В его квартире многое напоминает о прежнем владельце. Всюду стопки газет, книг, журналов. Со стен смотрят Олеша, Светлов, Ильф, Зощенко — Лазарь Иосифович дружил с ними. На столе печатная машинка. Наталья Лагина предпочитает ее, а не компьютер, работая над неоконченной повестью отца “Филумена-Филимон”... *** Этого колоритного старичка, которого все мы помним по любимым с детства книжке и фильму, придумал писатель Лазарь Лагин. Свое еврейство он умудрился «зашифровать» и передать «по наследству» даже арабу – Старику Хоттабычу! Начав писать книги, журналист Лазарь Иосифович Гинзбург взял себе «хитрый» псевдоним – Лагин. Возможно, это просто сложение частей имени и фамилии: ЛАзарь ГИНзбург, но некоторые видят в этом возраст писателя, написанный на иврите. Потому что в 1936 году, когда Гинзбург взял псевдоним, ему было 33 года. В сокращении на иврите 30 – это буква «ламед», три – буква «гимель», читается как лаг, значит, отсюда и Лагин. Другая «хитрость» – в противоречивости образа главного героя повести, Старика Хоттабыча. Он выходит из заточения в кувшине вполне себе по-арабски – в чалме и шароварах. Но после переодевания его Волькой, Хоттабыч начинает выглядеть как еврейский дедушка с белоснежной длинной бородой в «пиджачной паре из белого полотна» (старинная традиционная одежда коэна-первосвященника). Сомнения в некоторой еврейскости волшебника отпадают, если только вчитаться в текст его заклинания. В первой, оригинальной версии книги, старик Хоттабыч произносил вовсе не «трах-тибидох-тибидох», а длинное странное слово «лехододиликраскало». Все, кто знает иврит, быстро распознали в этой фразе «дословно» списанную с иудейского литургического гимна встречи шаббата первую строку. «Леха доди ликрат кала», или «иди, мой возлюбленный, навстречу невесте». Интересно, что исследователи еврейской составляющей творчества Лагина впоследствии подмечали, что строки эти взяты, возможно, и потому, что автор «Леха доди» – тоже своеобразный «волшебник», цфатский каббалист Шломо Алкабец. Кроме того, возраст Вольки выбран не случайно – 13 лет, как возраст бар-мицвы, и Сулейман ибн Дауд – не кто иной, как царь Соломон, и площадь Омара ибн Хоттаба (почти как имя младшего брата Хоттабыча, Омара Юсуфа ибн Хоттаба) есть в Старом городе в Иерусалиме, и слово «балда» Волька трактует Хоттабычу как слово, обозначающее мудреца, только потому, что с иврита «баал дат» и правда переводится как «муж знания и веры». В 1-й главе "Необыкновенное утро" Вольку поднимает с постели будильник в 7.32 , т.е. без малого в 7.40. *** "Хоттабыч, кряхтя, приподнялся на ноги, вырвал у себя из бороды 13 волос, мелко их изорвал, выкрикнул какое-то странное слово "лехо-доди-ликрас-кало" и, обессиленный, опустился прямо на опилки, покрывающие арену". Л. Лагин. "Старик Хоттабыч". В декабре 1938 года в редакции газеты "Правда" арестовали Михаила Кольцова – как троцкиста и террориста. Под пытками он – как считается – оговорил человек 70 из числа знакомых, многих из них тоже забрали и многих казнили. Пришли и за его замом по журналу "Крокодил", который он возглавлял, Лазарем Гинзбургом. К счастью, его не было дома. Его спас Фадеев, отправив в долгую командировку на остров Шпицберген. Там он описывал будни шахтёров треста "Арктикуголь", а для души заканчивал начатую в Москве повесть-сказку о джинне Хоттабыче... Книга казалась идеологически правильной, но чувствовался и какой-то камень за пазухой. Например, странное заклинание "лехо-доди-ликрас-кало" оказалось первой строчкой гимна, которым в синагоге, вечером каждой пятницы, приветствуют наступление субботы: "Выйди, мой возлюбленный, встретить невесту, мы встретим Субботу, ибо она – источник благословения; в начале времён в глубокой древности была коронована она, возникшая последней, но задуманная первой"
*** Как говорится -- от Эзопа... Исследователь Г.А. Велигорский, также убежденный в заимствовании, в большой статье "Разные лики старика Хоттабыча: жанровые "приключения" сюжета" заявляет следующее: "Убедительное сравнение «общих мест» в двух произведениях провел В.Л. Гопман; не повторяя аргументов исследователя, добавим еще один от себя. Схожим образом звучит в повестях имя заклятого врага обоих джиннов: у Ф. Энсти – Джарджарис, у Л. Лагина – Джирджис". А вот это уже серьезное обвинение, потому что на таких мелочах все обычно и палятся. Давайте разберем это созвучие подробно. Сравнение текстов двух повестей полностью подтверждает обвинение. Ф. Энсти «Медный кувшин»: «У меня была родственница, Бидия-эль-Джемаль, которая обладала несравненной красотой и многообразными совершенствами. И так как она, хотя и джиннья, принадлежала к числу верных, то я отправил послов к Сулейману Великому, сыну Дауда, которому предложил ее в супруги. Но некий Джарджарис, сын Реджмуса, сына Ибрагима — да будет он проклят навеки! — благосклонно отнесся к девице и, тайно пойдя к Сулейману, убедил его, что я готовлю царю коварную западню на его погибель». Хоттабыч же поминает Джирджиса настолько часто, что автор над этим даже стебется: — Пойдем погуляем, о кристалл моей души, — сказал на другой день Хоттабыч. — Только при одном условии, — твердо заявил Волька: — при условии, что ты не будешь больше шарахаться от каждого автобуса, как деревенская лошадь… Хотя, пожалуй, я напрасно обидел деревенских лошадей: они уже давно перестали бояться машин. Да и тебе пора привыкнуть, что это не джирджисы какие-нибудь, а честные советские двигатели внутреннего сгорания». Сходство имен несомненно. Но возникает один вопрос: если Лагин стырил Джирджиса у Энсти, откуда тот взял своего Джарджариса? Сам придумал? Нет. На самом деле оба автора активно использовали текст "1000 и одной ночи". Энсти работал с переводом «Тысячи и одной ночи», выполненном Эдвардом Уильямом Лейном, который вышел в 1841 г. трехтомным изданием. Так, вышеупомянутый Велигорский сообщает, что "Из «Сказки о рыбаке» в изложении У. Лейна, помимо основной коллизии ... Ф. Энсти заимствует некоторые обороты для речи своего джинна Факраша, например, упоминание Джарджариса или Сулаймана, сына Давуда". Но здесь он ошибается. Лейновский трехтомник был переведен на русский язык еще до революции Людмилой Петровной Шелгуновой, и, на наше счастье, этот перевод был переиздан издательством "Алгоритм" совсем недавно, в 2020 году. Открываем главу "Рыбак", смотрим — никакого Джарджариса там нет. Но если пролистать чуть дальше, то в главе "Второй царственный нищий" читаем: "Отец выдал меня за сына моего дяди, но в вечер моей свадьбы, во время пиршества, шайтан по имени Джарджарис похитил меня". Я уже говорил, что Энсти при написании "Медного кувшина" активно использовал текст "1000 и одной ночи". Настолько, что и сам не избежал обвинений в плагиате. Так, американский издатель даже прислал автору вырезку рецензии из одного нью-йоркского журнала с со следующим вердиктом: «Один парень, поумнее Энсти, рассказал эту историю в сказке из «Тысячи и одной ночи» тысячу лет назад, и получилось это у него куда лучше». Энсти действительно заимствовал из арабских сказок достаточно много сюжетных ходов, причем использовал не только "Сказку о рыбаке". Тот же Велигорский пишет: "При этом очевидно, что Энсти вдохновлялся не только «Сказкой о рыбаке», но и по меньшей мере «соседними» историями; так, сюжет о превращении в мула (главы XI–XIII) он заимствует из предыдущей сказки – «Рассказ о третьем старце и муле», где также фигурирует джинн [см.: Lane 1841, 56–58]. Так, может, и Лагин своего Джирджиса не у англичанина подрезал, а в первоисточнике позаимствовал? Пользовался ли он сказками "1000 и одной ночи"? Еще как! Например, Екатерина Дайс в статье "Остановивший Солнце. Мистериальные корни «Старика Хоттабыча»" прямо говорит о многочисленных заимствованиях устойчивых оборотов из арабских сказок: "В речи старика Хоттабыча встречаются откровенные отсылки к этим сказкам, например: «И случилась со мной – апчхи! – удивительная история, которая, будь она написана иглами в уголках глаз, послужила бы назиданием для поучающихся. Я, несчастный джинн, ослушался Сулеймана ибн Дауда – мир с ними обоими! – я и брат мой Омар Хоттабович». Один из фрагментов-первоисточников в «Тысяче и одной ночи»: «Клянусь Аллахом, о брат мой, твоя честность истинно велика, и рассказ твой изумителен, и будь он даже написан иглами в уголках глаза, он послужил бы назиданием для поучающихся!». При этом Лагин работал, разумеется, не с трехтомником Лэйна, а с академическим переводом этих сказок на русский язык, сделанным М. Салье и издававшимся как раз в период работы над "Хоттабычем". Ну-ка, открываем главу "Второй царственный нищий", у Салье она называется "Рассказ второго календера". Как там Джарджариса зовут? Цитирую: "Он выдал меня за сына моего дяди, и в ночь, когда меня провожали к жениху, меня похитил ифрит по имени Джирджис ибн Раджмус, внук тетки Иблиса, и улетел со мною и опустился в этом месте". А теперь — "Хоттабыч", знаменитый эпизод похода Вольки и древнего джинна в кино, появление поезда на экране и позорное бегство Хоттабыча: — Чего ты кричал? Чего ты развел эту дикую панику? — сердито спросил уже на улице Волька у Хоттабыча. И тот ответил: — Как же мне было не кричать, когда над тобой нависла страшнейшая из возможных опасностей! Прямо на нас несся, изрыгая огонь и смерть, великий шайтан Джирджис ибн Реджмус, внук тетки Икриша! — Какой там Джирджис! Какая тетка? Самый обычный паровоз!". Как мы видим — совпадение практически дословное, разве что Иблиса на Икриша поменяли. Похоже, советские цензоры, опасаясь за целомудрие советских пионеров, не решились поставить рядом слова "тетка" и "Иблиса". Если серьезно, то очень похоже, что, когда обоим авторам потребовалось как-то назвать главного врага джинна, они полезли в текст "1000 и одной ночи" в поисках какого-нибудь злого духа. А шайтан в этом томе только один — тот самый Джирджис-Джарджарис. Вадим Нестеров https://vad-nes.livejournal.com/776584.html * Примечательно, что выпускает джинна мальчик по имени Волька — очередная игра смыслами: Волька как освободитель, Выпускающий на Волю, и Воля на Костылях, он же еще и Костыльков. Одним словом, Хромающая Воля. См. М. Володин. Воскрешение Лазаря, или Историйка о джинне из черты оседлости. * 21. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ АВТОРА Ну, вот, дорогие читатели, и подходит к концу смешная и трогательная повесть о Гассане Абдурахмане ибн Хоттабе и его юных друзьях — Вольке Костылькове, Сереже Кружкине и Жене Богораде. Не знаю, как вам, но мне как-то жалко расставаться с героями этой повести. Очень возможно, что кое-кто из читателей очень спокойно отнесется к тому, что повесть заканчивается. Но мне почему-то кажется, что большинство тех, для кого она писалась, простит автору отдельные ее недостатки и спросит, может быть, даже не без сожаления: Неужели не было больше приключений Хоттабыча, которые стоило бы описать и довести до сведения читателя? Конечно, далеко не все еще рассказано о необыкновенных похождениях старого джина, сделавшего по воле автора и Вольки Костылькова. огромный скачок через три тысячелетия из технически отсталого, дремучего рабовладельческого общества в страну социализма и передовой техники. Я постараюсь, как только найдется для этого достаточное время, описать со всей присущей мне добросовестностью истории о том, как Хоттабыч и его друзья построили ковер-гидросамолет и летали на нем в Италию разыскивать брата Хоттабыча — Омара: как они, наконец, нашли Омара совсем не там, где предполагали, и как он впоследствии, по глупости своей, превратился а спутника Земли; о том, как Хоттабыч и ребята попали в Италии в тюрьму и как их пытали там вареньем; как Хоттабыч поехал вместе с Волькой в Артек и что из этого вышло; как Хоттабыч столкнулся при очень интересных обстоятельствах с последним московским частником Феоктистом Хапугиным и т. д. и т. п. Л. Лагин. Старик Хоттабыч. 1939 (Пионерская правда) газетный вариант.
|
|
|